Часть третья. Ростки в будущее

1. Решения и альтернативы

До сих пор остается открытым вопрос, действительно ли были события ГКЧП «попыткой переворота» или их организовал сам Горбачев? Очень уж многое свидетельствует в пользу второй версии. Действовать исподтишка— это было в его манере. Ведь он сам постепенно начал убирать из руководства «реформаторов», на которых опирался в начале правления, и сам выдвигал на их места тех, кто стал «путчистами». И весь состав будущего ГКЧП он собрал под своим крылом как раз где-то к концу 1990 г., когда события явно начали выходить из-под его контроля и выбиваться из первоначального партийного сценария. Как уже отмечалось, январские события в Вильнюсе вполне могли быть репетицией московского августа. А потом была еще одна репетиция, хотя и бескровная— с вводом танков в Москву в марте 1991 г. Летом состоялись выборы президента РСФСР, на которых убедительную победу в первом же туре одержал Ельцин— и тем самым позиции Горбачева были еще сильнее подорваны. И возможность одерживать дальнейшие победы над оппозицией в демократических формах борьбы стала для него весьма проблематичной.

Экс-премьер Павлов в 1992 проговорился:

«Вечером 17 августа 1991 г. я полчаса разговаривал с Горбачевым по телефону. Он был в курсе всего происходящего».

Любопытными представляются и свидетельства генерала В. Г. Медведева, начальника личной охраны президента СССР. Он вспоминал, что 18. 8 на дачу в Форос приехали его непосредственные начальники из КГБ Плеханов и Генералов, а также Шенин, Бакланов, Болдин, Варенников— вести переговоры с Горбачевым насчет грядущего «путча». Медведев сообщает:

«Если бы Михаил Сергеевич хотел изменить создавшееся положение! В моем подчинении был резервный самолет «Ту-134» и вертолет. Технически— пара пустяков: взять их в наручники и привезти в Москву. В столице бы заявились, и там еще можно было накрыть кого угодно. Было еще только 18-е...»

Но Горбачев команды повязать «изменников» не дал— вместо этого ушел совещаться с Раисой Максимовной. Потом принял переговорщиков.

«Прощаясь, обменялись рукопожатиями. Делегация вышла от Горбачева хоть и расстроенная, но в общем, довольно спокойная: не получилось, и ладно, они этот исход предполагали». Плеханов увез Медведева, передав всю охрану под команду Генералова. Все телефоны уже были отключены, Форос фактически блокировано, [527] тем не менее, как узнал потом Медведев от подчиненных, «даже душевный покой президента в этот день не нарушался. Мы улетели, а он отправился... на пляж. Загорал, купался. А вечером, как обычно, в кино. Забеспокоился он много позже, спустя более суток. То есть вечером 19 августа, когда Янаев на пресс-конференции объявил его, Горбачева, больным».

И вот тут обращает на себя внимание еще один важный фактор. К этому времени уже вовсю пошел «парад суверенитетов», и как раз на 20. 8 было назначено подписание нового союзного договора, который должен был закрепить изменившиеся принципы объединения— с гораздо большей национальной самостоятельностью, на правах конфедерации. Само это мероприятие предполагало множество трудностей— прибалтийские республики даже такие принципы объединения уже не устраивали, другие собирались добиваться большей независимости. Но нужно учесть и то, что новый проект был явно не по нраву кремлевскому руководству, ослабляя прерогативы центральной власти. Он опять являлся вынужденным компромиссом, очередным рубежом отступления, к которому толкало коммунистический режим общественное давление. И сразу возникает вопрос— почему же Горбачев накануне столь ответственного, можно сказать эпохального мероприятия— а одновременно и к началу путча, оказался вдруг на отдыхе в Крыму?

Поневоле напрашивается версия, что сами по себе действия ГКЧП президента вполне устраивали. Сорвать подписание договора, прекратив тем самым отступление, нанести решительный удар по тем силам, которые коммунистов к этому отступлению вынуждали— но сделать все это чужими руками. Так, как это всегда при Горбачеве бывало— чтобы потом концов не найти. И если сам он прямого согласия ГКЧПистам не давал, то как раз из желания остаться в стороне и сохранить лицо перед Западом— он в отпуске был и не знал ничего. Самодеятельность некоторых должностных лиц. А что надо предпринять, его подручные и сами должны были догадаться, инициативу проявить, не маленькие— он потом на готовое придет. Ну а перепугался, когда вдруг понял, что выпущенные им силы и от него самого способны избавиться. Власть— она штука заманчивая.

И наверное, не случайно после своего провала «путчисты» кинулись не куда-нибудь за границу, а в Крым, к Горбачеву. Докладывать о причинах неудачи? Можно вспомнить и впечатляющую картину, в каком виде Михаил Сергеевич прибыл в триумфальную и празднующую победу Москву— отнюдь не как освобожденный герой. Потертый, помятый, жалкий, в каком-то поношенном тряпье. Ведь похоже, имел все основания предполагать, что и его могут арестовать. Да только Ельцин оказался умнее. Подчеркнуто встретил как законного президента и сделал вид, что принял версию о «мятеже». Потому что тем самым и свержение коммунизма автоматически приобретало легитимную форму— не переворота, а восстановления конституционного порядка. А фактически произошедшая революция переводилась в русло эволюции. И вот это надо считать одной из главных заслуг [528] Бориса Николаевича. Такой простой и мудрый выход позволил России избежать разрушительных последствий, заложенных в любой революции, какие бы благие цели она ни преследовала. И надо отдать должное— в данном случае Ельцин оказался выше личной или даже «общественной» мести, поскольку понял, что опасности Горбачев больше не представляет. Уступив или упустив реальную власть в руки ГКЧП, он уже не получил ее обратно— теперь ее перехватили победители. А приостановка деятельности КПСС в России и вовсе лишила его опоры.

Но в этом плане весьма сложным и неоднозначным выглядит вопрос «развала Союза», вопрос Беловежских соглашений, в которых принято обвинять Ельцина. Была ли в тот момент реальная альтернатива такому решению? Горбачев до сих пор утверждает, что была. Ельцин— что ее уже не существовало. Коржаков описывает, как принималось это решение на кулуарной встрече Ельцина, Кравчука и Шушкевича— сплеча, по внезапному наитию, чуть ли не после баньки и прочих сопутствующих удовольствий. Однако тут стоит вспомнить, что центробежные процессы уже шли полным ходом, начавшись задолго до указанной встречи. Еще в 90-м декларации о суверенитете принимали не только союзные республики, а и Башкирия, Калмыкия, Чувашия, Татария, заявили о своем образовании Приднестровская и Гагаузская республики, в 91-м— еще и Крым... Пожалуй, реальная альтернатива сохранения Союза и впрямь существовала лишь до 20 августа, до готовящегося нового договора. А путч ГКЧП с одной стороны, отпугнул национальные республики, показал опасность, исходящую от центральной власти, и ее непредсказуемость. С другой— подорвал саму центральную власть и приблизил ее авторитет к нулю. И дал новый толчок деструктивным процессам. Поэтому условия, на которых готовилось подписание, не устраивали теперь и те республики, которые прежде соглашались с ними. Так что де-факто развал произошел еще в августе, а Беловежские соглашения лишь закрепили его де-юре.

Несомненно, в действиях Ельцина присутствовали и мотивы персональной борьбы за власть. Горбачев все еще сидел в Кремле, хотя и потеснился. И как раз в ходе переговоров с лидерами союзных республик он еще выступал реальной «вышестоящей инстанцией», пытался в какой-то мере вернуть утраченные авторитет и опору. Устранение союзных структур, а значит и поста президента СССР ставило окончательную точку в их противостоянии. Но кроме этого, имелись и вполне объективные факторы, способные оправдать шаг Ельцина. Сама структура Союза, заложенная Лениным в качестве заготовки для будущих «Соединенных Штатов Европы», делала весьма проблематичным частичное решение. Держится— пока держится все в целом. Но «развяжи веревочку», создай прецедент, все и рассыплется на составные части.

Ну предположим, что Союз все же сохранился бы. Тогда все равно кого-то пришлось бы из него «отпускать». Ясное дело, удержать Прибалтику уже не было никакой возможности. Но вслед за ней на [529] очереди стояли и республики Закавказья, где сепаратистские тенденции тоже успели разгуляться вовсю. И попытайся Россия удержать их, она вместо одной маленькой Чечни получила бы Грузию, Азербайджан, Армению. А националистические настроения были сильны и в республиках Средней Азии— и вслед за Закавказьем цепная реакция почти неизбежно перекинулась бы туда. Нужно учитывать и позицию республиканских руководителей. Они все были равны, не имели желания уступать друг другу, и если один становился главой независимого государства, то другие-то что, хуже, что ли?

Так кого же еще можно было удержать? Стоит напомнить, что решающим толчком, подвигнувшим Ельцина к Беловежским соглашениям, стал референдум о независимости на Украине— подавляющим большинством ее население высказалось за отделение. Автору этих строк довелось в то время общаться не только с украинцами, но и с проживавшими там русскими, и они тоже горячо приветствовали «самостийность». По вполне прозаическим мотивам: «А чего— у нас хлеб есть, мясо, сало, а газ в Иране покупать будем! И заживем о-го-го как!» И это только сейчас глупостью кажется. А в той обстановке, до которой довел страну Горбачев, в обстановке пустых прилавков, многочасовых хвостов очередей, неотовариваемых талонов на продукты, иметь вдосталь хлеба и сала, которые можно есть самим, а не отправлять куда-то не пойми куда, действительно представлялось многим верхом благополучия. А кого же еще оставалось удерживать? Только Белоруссию. Но если бы она удержалась в «СССР» одна, так сказать, в уникальном качестве, то и здесь под влиянием собственных, и украинских националистов мог возникнуть неслабый очаг напряженности— все повыходили, а мы что?

Для объективной оценки надо учесть и другие особенности данного периода. В сложившейся «революционной ситуации» попытки силового решения внутрисоюзных проблем— даже не военного вмешательства или давления, а хотя бы силового обеспечения стабильности и поддержания порядка, были вряд ли возможны. Тот, кто решился бы на это, будь то Горбачев или даже Ельцин, мгновенно получил бы мощнейшую оппозицию внутри России. Ведь это только в других республиках борьба развивалась под националистическими лозунгами, на пропаганде узконациональных интересов— что и проявилось впоследствии, когда эти республики достигли вожделенной независимости. А значительной частью российской общественности их борьба воспринималась в общедемократическом и антикоммунистическом плане. И вызывала тогда массовую поддержку и симпатии у русских (о чем нынешние прибалты предпочли прочно забыть). Поэтому любой, кто посягнул бы на «законное право на самоопределение», рисковал сразу превратиться в «реакционера». Да и сами силовые структуры в атмосфере демократической эйфории и экзальтации; перестали быть мало-мальски надежным инструментом для решения внутренних проблем. Ярлыков на них понавешали предостаточно, и быть «палачами» или «жандармами» они больше не желали, что как раз и проявилось в августе 91-го. [530]

У ситуации, сложившейся к моменту Беловежских соглашений, имелась еще одна опасная сторона. Предположим, формально «Союз» сохранился бы, и отпускать из него республики пришлось бы поодиночке, поэтапно, с попытками остановить и задержать распад на каждом рубеже. Однако само растягивание этого процесса порождало бы дополнительные внутренние напряжения в обществе, служило источником новых размежевании и конфликтов, создавало дополнительную раскачку и подпитывало состояние нестабильности. А при продолжении такой раскачки и развитии цепной реакции, кто знает, получилось бы вообще остановиться на уровне союзных республик? Не посыпались бы вслед и автономные, захваченные дальнейшей «революционизацией»?... Ельцин предпочел решить проблему сразу, одним махом. В надежде, кстати, и на то, что если разойтись по-хорошему, не перессорившись, то те же республики, испытав негативные последствия отделения, так же легко смогут сойтись снова— если не все, то частично, кто пожелает. В этом он ошибся— несмотря на трудности, все предпочли путь отдаления друг от друга, а не сближения. Но одновременно он устранил и дамоклов меч опасности, который представляла сама проблема, если бы и дальше продолжала висеть над государством. Не хочу в данном случае доказывать его правоту— но и соглашаться с обвинениями в его адрес. Поскольку сам вопрос оказывается слишком сложным и не предполагает однозначных выводов.

Впрочем, тут нужно сделать одно отступление. Мне представляется, что так легко пойти на Беловежский «самороспуск» Борис Николаевич смог еще по одной причине. По многим его действиям, решениям, особенностям поведения можно выдвинуть предположение, что вплоть до своей отставки— и уж во всяком случае, до болезни— он так и не смог психологически подняться до масштабов главы огромного государства. А внутренне, по всему своему складу, так и остался на уровне областного руководителя. Как, кстати, и Горбачев. Но проявлялось это у них по-разному. Горбачев весь Советский Союз воспринимал в виде привычной ему области или Ставропольского края, только увеличенного в размерах. Драл на ковре и материл проштрафившихся министров так же, как когда-то нерадивых председателей колхозов. Не терпел возражений и иных мнений, кроме собственного— так же, как в области немыслимо было для кого-то перечить первому секретарю. А свои эксперименты и реформы проводил так же, как некогда посевные кампании и «битвы за урожай».

Ельцин же в больших масштабах, мне кажется, внутренне комплексовал, чувствовал себя неуютно. Они были для него лишними, чрезмерными. Поэтому расстаться с союзными республиками смог без особого сожаления: «баба с возу— кобыле легче». И глубины разделения, которое вызовет такой шаг, он, может, и не предполагал. Ведь и лидеры Украины или Казахстана были в его представлении такими же «руководителями областей». Так какой же тут распад? В прежние-то времена первые секретари соседних регионов жили между собой в хороших контактах, если нужно— встречались, о взаимопомощи [531] договаривались, о каких-то взаимных поставках, а границы между их «вотчинами» никакого особого разделения не предполагали.

Возможно, те же психологические особенности Ельцина играли роль и в вопросе с областными самоуправлениями внутри России, всякими «разграничениями полномочий». Думается, здесь сказывались не только американские образцы демократизации с самоуправлением штатов. И не только высказанная Солженицыным мысль о том, что Ельцин таким образом поощрял верных ему региональных лидеров, создавая себе опору в лице губернаторов. Не исключено, что он и тут сознательно или подсознательно сбрасывал с плеч «лишнее»— чем больше отдать на откуп другим, тем лучше. Областные рамки мышления сказывались, по-видимому, и в других случаях. Так, Коржаков очень подробно описывает историю постройки «президентского» жилого дома— сколько внимания уделял этому Ельцин, как вникал во все мелочи, сколько интриг и баталий разворачивалось вокруг распределения квартир. И перед нами предстает как бы и не глава государства, а типичный секретарь обкома, для которого как раз вопросы такого уровня оказываются близкими, знакомыми и понятными.

Похоже, он и лидеров мировых держав, вроде «друга Билла», достигнув их ранга, подсознательно воспринимал в пределах привычных для него стереотипов. Как, будучи первым секретарем в Свердловске, воспринимал бы первых секретарей Якутии или Могилевщины— конечно, у каждого из них свое на уме, у каждого свои интересы превыше всего, но в целом-то— «свои ребята», одного поля ягода. И если Наина Иосифовна, ничтоже сумняшеся, перед встречей с Клинтоном наливала ему лишнюю стопку, то ведь и это было вполне в рамках обкомовских представлений и приличий. Когда один первый секретарь перед встречей с другим первым секретарем хватил лишку, то что же в этом особенного и зазорного? Неужели тот не поймет по-товарищески?

Теми же комплексами и психологическом дискомфортом можно объяснить неуверенность Ельцина во внутренней политике, его шатания туда-сюда, частую смену помощников и советников, чередующиеся периоды полной зависимости от их мнений с опалами и отставками. Потому что ощущая себя общенациональным лидером— сперва обоснованно, потом— на основе самовнушения, он все же искренне хотел «как лучше». Но как сделать это «лучше», и сам не знал. Давал себя убедить кому-то из приближенных, увлекался сам их идеями, шел на поводу— пока не убеждался или другие приближенные не переубеждали, что не лучше получается, а хуже. И следовала новая «смена караула», новые шатания и дерганья.

То, что такие советники, да и вообще руководящие кадры, выдвинувшиеся при Ельцине к управлению страной, оказывались в большинстве своем далеко не кристальными, тоже имело под собой вполне закономерную основу. Ведь в условиях начала 90-х превращение советского государства в российское пошло в меньшей степени революционным, и в большей— эволюционным путем. И естественное [532] преимущество получали те, кто еще в прошлой системе успел занять некий предварительный «трамплин». То есть, выходцы из прежней партийно-государственной номенклатуры, ее вторых и третьих эшелонов, сумевшие «перестроиться», приспособиться к новым веяниям, но и переносившие на новую, благодатную почву рыночных отношений корни прежней, еще советской коррупции, связей, знакомств, родственных кланов.

Однако и для этого явления объективная оценка выглядит далеко не однозначной, стоит лишь рассмотреть вопрос, были ли у него реальные альтернативы? Были, но они, к сожалению, выглядят еще более неутешительными. Потому что главной причиной, по которой получали преимущество к выдвижению представители прежней номенклатуры, стало неполное разрушение самого прежнего государства. А выдвижение каких-то других лидеров, менее связанных с прошлой системой, стало бы возможным только при дальнейшей радикализации революционных процессов— и соответственно, их деструктивных последствий. Что тоже было вполне реально.

Скажем, одна из брошюр НТС, выпущенная в 1990 г., писала:

«Тех, кто боится распада страны, мы должны спрашивать: что рушится? Рушится коммунистический строй, советское государство, рушится то, что вообще не должно было быть. Радоваться, а не горевать надо по этому поводу и, засучив рукава, приступать к строительству нашего, российского государства, которого у нас не было с 1917 года».

На эмоциональном подъеме борьбы— причем характерном в тот период не только для НТС, но и для других организаций и стихийной оппозиции, зачастую терялась здравая мысль, что вряд ли кому придет в голову взрывать автомобиль для строительства из его обломков новой машины— а ведь государственный механизм, пожалуй, посложнее будет. Забывались порой прописные истины, что государство, кроме правящего аппарата, включает в себя системы правоохранительных органов, обороны, здравоохранения, образования, социального обеспечения, экономические инфраструктуры— какими бы плохими и несовершенными они ни были, но жизненно необходимые для существования каждого отдельного человека...

Забывалось и то, что полное разрушение старого приводит не только к «расчистке стройплощадки» для нового, но и к хаосу. А в любом хаосе куда больше шансов выдвинуться к власти получают отнюдь не идейные и честные «строители», а те, кто понаглее и позубастее. И к чему приводят подобные тенденции, доведенные до своего логического завершения, можно увидеть на примере Чечни. Тоже ведь большинство населения поверило— вот разрушим все старое, этот самый русский— тире— советский порядок, и возьмемся, «засучив рукава», строить свое, новое... Но даже там, где не доходило до такой крайности, приход к власти «идейных оппозиционеров» оказывался намного более губительным, чем власть «номенклатурщиков». Потому что эти оппозиционеры в делах государственного и хозяйственного руководства оказывались совершенно некомпетентными. А слепое следование собственным программам и [533] лозунгам на практике давало результаты, противоположные ожидаемым. Так случилось и в Грузии, и в Азербайджане, где совершенно разные по складу и характерам Гамсахурдиа и Эльчибеи очень быстро вогнали республики в политический и экономический тупик, привели их к кризисам, полному развалу хозяйства и гражданской войне. И в итоге искренне поддерживавшие их народы сами же предпочли их свергнуть и вернуть к власти прежних лидеров— тех же, что правили при социализме. И в Польше Валенса в роли государственного руководителя проявил себя не лучшим образом— и его тоже «попросили». Да и Москва в свое время предпочла «прагматика» Лужкова «политику» Попову— и не пожалела об этом.

Причем вопрос соотношения «революционности» и «прагматизма», политических перемен и реальности, в российском случае цеплялся за другую важную проблему. В те самые рассуждения и убеждения о «строительстве российского государства, которого у нас не было с 1917 года». Да ведь в том-то и дело, что уже было. То же самое советское государство было уже и российским— по крайней мере, в период, предшествовавший падению коммунизма. В последние десятилетия своего существования Советский Союз оставался «империей зла» разве что в штампах западной пропаганды. Сама-то страна была далеко не та, что в 20-х или 30-х. Все же в какой-то мере происходило и «внутреннее перерождение коммунизма», которого так ждала еще первая русская эмиграция, и «конвергенция», на которую возникали надежды после войны. Только не сразу, а постепенно, от поколения к поколению. Что тоже вполне закономерно и хорошо вписывается в упоминавшуюся ранее теорию Л. Н. Гумилева об «антисистемах».

Стоит здесь вернуться к ней еще раз и напомнить, что согласно данной теории, победившая антисистема бывает вынуждена сближаться с обычной, нормальной системой, иначе она должна самоуничтожаться. А это и началось при Сталине— и его преемникам пришлось пойти на реформы и смягчения, чтобы прекратить такое самоуничтожение. Но при Сталине начался уже и другой процесс— восстановление преемственности исторической традиции, возвращение СССР к облику Российской державы. Сперва частичное и в значительной мере декоративное. Но потом постепенно наполнявшееся и новым внутренним содержанием. Менталитет людей, их нравы, традиции, взаимоотношения, создаваемые культурные и материальные ценности все в большей степени носили не коммунистический, а общенародный характер. А коммунистическая идеология, если разобраться, сохранялась лишь в виде паразитирующей оболочки, окрашивающей все это в свои цвета и силящейся удержать внутри себя. Оболочки, которая на одних направлениях национального развития становилась тормозом, другие подавляла, третьи деформировала.

Но как раз идеологическая окраска и подкраска даже совсем казалось бы «непартийных» сторон жизни, специфика антикоммунистической борьбы в нашей стране и особенности крушения прежнего режима породили ряд серьезных побочных явлений. В отличие, скажем, [534] от Прибалтики или Грузии, у нас борьба велась не под национальными, а под демократическими лозунгами. И абстрактные «демократические ценности» взяли верх над вполне конкретными— государственными и национальными. Точнее, это государственные ценности, которыми оперировала на последнем этапе существования коммунистическая власть, на которых слишком часто спекулировали советские вожди, вынуждая народ идти на те или иные жертвы, стали восприниматься в качестве пустой и ненужной абстракции. А демократические ощущались вполне конкретно— свобода говорить и читать то, что тебе вздумается, свобода смеяться над обрыдлой коммунистической пропагандой, свобода от надоевшей парткомовской опеки... А поскольку при Горбачеве страна дошла до крайней нищеты, и одним из стимулов борьбы становилось наглядное сравнение жизни «у нас» и «у них», то с демократией связывались и надежды на конкретное материальное благополучие. Раз оно оказалось достижимым при демократии и недостижимым при социализме, значит надо и нам сделать то же самое— только и всего...

И широкое распространение получило стихийное западничество. Зарубежные модели ложились в проекты реформ, зарубежные стереотипы охватили интеллектуальную сферу, зарубежные мнения воспринимались в качестве неоспоримых истин. Да ведь и бытовые условия преобразовывались зарубежными товарами— так что и сами «демократические ценности» воспринимались порой на примитивном потребительском уровне. Чего греха таить, было в этих настроениях и наивное иждивенчество. Причем базирующееся на чисто русских особенностях мышления. Каждый судит о других по себе, вот и представлялось— дескать, раз мы стали теперь «демократическими», то нам должны бескорыстно, по-братски помогать. Так же, как мы сами помогали странам, которые становились социалистическими— можно сказать, «последнюю рубаху» отдать были готовы.

Впрочем, что касается патриотизма и общенародных ценностей, то наверное, и не могло массовое сознание мгновенно перестроиться из идеологической системы координат, определявшей единство прежней государственной общности, к координатам национально-историческим, которые стали определять эту общность после распада СССР. И в результате даже само понятие «патриотизма» было целиком отдано на откуп коммунистам. Потому что отчасти оно действительно ориентировалось на «советский патриотизм», увязывающий в неразрывное целое силу и величие государства с идеологией и партийным режимом. А отчасти игра на национально-патриотических началах и чувствах была просто перехвачена коммунистами как вакантная идеологическая ниша, которой пренебрегли «демократы». Ну а некий обновленный, именно «российский» патриотизм, мог ли возникнуть сразу, если даже принадлежность к новому государству определилась столь резко, а для многих и случайно— по месту проживания в Москве или Пскове, а не в Киеве или Кутаиси? И в результате вместо рушащейся и разрушаемой «советской» возникала не «российская» а «постсоветская» психология— аморфное эгоцентрическое [535] равнодушие, не выходящее за пределы сферы личного потребления.

Да и вся правительственная политика, все демократические реформы первых постсоветских лет ложились в ту же струю, а «государственное» сплошь и рядом оказывалось в положении пресловутого ребенка, выплескиваемого вместе с грязной водой. Централизация? Долой! Хватит с нас командно-административных методов. Геополитические интересы? А чего мы там забыли? Заводы и фабрики? Срочно приватизировать. Достаточно нам общего и общественного, даешь частное! Армия и ВПК? Да зачем они нужны? Мы же больше не «коммунистические агрессоры», воевать ни с кем не собираемся— значит и на нас никто не полезет. Сепаратизм? Но это право на самоопределение! Вон уже сколько потеряли, так стоит ли еще из-за одного клочка территории беспокоиться? А уж что касается КГБ, тут двух мнений вообще не было, поскольку и сам Ельцин столь мощной организации опасался. Долой «государство в государстве»! Да и действительно, зачем оно? Со шпиономанией коммунистических времен мы тоже покончили— и выходит, КГБ уже совершенно не нужен. Ну а насчет настоящих шпионов и террористов, с которыми он ох как успешно бороться бы мог, то в демократической эйфории об этом вряд ли кто и задумывался. Какие там шпионы, если мы ко всем с открытой душой, и нам скрывать нечего? Какие там террористы, если все у нас «друзья», и мы кому хошь на любые уступки готовы?

И все же надо отдать должное— прагматизм Бориса Николаевича, его опыт руководящей работы, пусть даже и недостаточный на президентском посту, все же позволили ему удержать страну в свистопляске реформ на неком отличном от нуля уровне. Затормозить. Уберечь на грани полного и необратимого развала. Потому что на самом-то деле деструктивные процессы могли пойти и дальше. И здесь мы вольно или невольно подходим к оценке событий октября 1993 г. Рассматривать их с юридической точки зрения, как пытаются это делать многие обозреватели— мол, имел ли право законно избранный президент расстреливать законно избранный парламент, представляется совершенно бессмысленным. Ибо окажется, что в полной неразберихе тогдашнего законодательства все действовали в рамках своих прав. И президент имел право распускать парламент, как и право использовать войска. И парламент имел право не подчиняться президенту, смещать его и даже содержать собственные силовые структуры. Разве что Останкино громил и налеты на мэрию и военные ведомства производил «незаконно». Несостоятельной и крайне упрощенной выглядит и официальная пропагандистская версия, прозвучавшая в те дни— о попытке коммунистического контрпереворота, организованного «красными» реакционерами, хотя позже эта версия утвердилась и в западной литературе— поскольку для иностранного обывателя такое объяснение выглядело достаточно простым и понятным. [536]

На самом же деле к периоду августа 1991- октября 1993 гг. больше подходит сравнение с обстановкой в России после Февраля 17-го. Двоевластие, практически вырождающееся в безвластие и анархию. Президентская власть— аналог Временного Правительства, хоть и непоследовательно, неуверенно, но все же вынужденная думать о государственных интересах и держаться за них. И Верховный Совет— как аналог Советов. Власть политиков, слепо цепляющихся за догматические пункты собственных программ. Политиков заведомо недовольных, обойденных при дележках государственных портфелей и более теплых, чем у них, мест. Рвущихся к более высоким постам. А стало быть, находящихся в бескомпромиссной оппозиции и заинтересованных в дальнейшей революционизации общества для своих политических игр.

В условиях такого противостояния со стороны президента и правительства могли реализоваться только шаги «разрешающие», углубляющие эту самую абстрактную «демократизацию». И соответственно, ведущие к дальнейшей раскачке государства. Но и эти шаги из популистских соображений тут же объявлялись недостаточными, усугублялись и усиливались в меру возможностей и полномочий оппозиции. А любые меры «запрещающие», направленные на стабилизацию обстановки и укрепление власти, неизменно блокировались как «антидемократичные». О компетентности этих «законодателей» говорит хотя бы история приватизации. Хотя сейчас принято ее «отцом» называть Чубайса, на самом-то деле это неверно. Он и его «команда» лишь реализовывали ее в жизнь, и если кто и воспользовался благоприятными возможностями в личных целях— то сами эти возможности были предоставлены готовенькими, «на блюдечке с голубой каемочкой». А разработали и утвердили методику ваучерной приватизации как раз «мудрые» политики хасбулатовского Верховного Совета. Потому что в их представлении «справедливым» мог быть только такой, шариковский принцип— «все взять и поделить».

Можно навскидку привести и несколько примеров, во что обходилось, а то и до сих пор обходится России «двоевластие» тех лет. Скажем, первый указ о введении чрезвычайного положения в Чечено-Ингушетии Ельцин издал еще в ноябре 91-го. И уж наверное, эту проблему тогда было решить намного проще, чем потом. Но Верховный Совет указ отменил— это было слишком «недемократично». А потом заполыхало в Северной Осетии, Кабарде, из Чечни начался массовый исход русскоязычного населения... Но и эти проблемы оставлялись на «местном» уровне, поскольку любые действия президента и правительства связывались по рукам и ногам. «Парад суверенитетов» дошел до того, что провозгласила о своем образовании «Уральская республика» на территории Свердловской области. На праздничных демонстрациях хорошо подготовившиеся громилы убивали и калечили милиционеров— а власти были бессильны даже найти и покарать виновных, так как это интерпретировалось в качестве нарушения основополагающих демократических свобод— свободы митингов и демонстраций, свободы слова, свободы политических партий... [537]

Уступки в создавшемся противостоянии, вроде отставки Гайдара и т. п., результатов не давали. Конечно, можно спорить о соотношении пользы и вреда, которые принес стране Гайдар, но в данном случае речь идет о другом— попытки компромиссов оказывались бесполезными в принципе. Так же, как в разгуле двоевластия 1917 г. любые уступки Временного Правительства не вели к примирению, а воспринимались лишь как «поражения противника» и вдохновляли Советы на усиление натиска, то же самое происходило и в 1991–93 гг. И если уж строго разобраться, то реальной альтернативы разгону, а если понадобится— и разгрому такого парламента в сложившейся ситуации не существовало вообще.

Потому что даже отставка президента в данном случае проблему не снимала и не решала. Ну предположим, на место Ельцина выдвинулся бы Хасбулатов или Руцкой. Но и он немедленно получил бы такую же непримиримую оппозицию в лице тех, кто до государственных рычагов еще не дорвался. Очутился бы в обстановке точно такого же противостояния, и тоже вынужден был бы уйти, уступив место следующему претенденту. И так продолжалось бы до тех пор, пока какой-то очередной лидер не решился бы сделать то же, что и Ельцин— взять да разогнать. Только каждый следующий лидер оказывался бы все более некомпетентным в практическом руководстве, а оппозиция ему— все более радикальной. И процесс разрушения государства при затягивании противоборства на новые этапы продолжался бы все глубже и глубже. Так же, как в 17-м оказывались все «левее» сменяющие друг друга кабинеты Временного Правительства— но и Советы становились при этом еще левее...

Пожалуй, тут не лишне вспомнить и то, кто же составлял опору Верховного Совета, тем более— самую активную опору, собравшись в трагические дни у Белого Дома. Потому что, несмотря на внешнее сходство ситуации, она во многом отличалась от августа 91-го. Отличалась и по составу защитников, и по их настроениям, и по общей психологической атмосфере. На этот раз каким-либо общенародным единением и не пахло, наоборот, налицо были все признаки национального раскола— ведь в это же время другие тысячи граждан по призыву Гайдара устремились к Моссовету защищать президента и правительство. Что же касается тех погромных толп, которые сформировались у Белого Дома, то они и собирались сюда идеей заведомого раскола— противопоставления себя «врагам». И цементировались они в 93-м уже вовсе не духом жертвенности, а озлобления и агрессивности.

Конечно, здесь были и люди, искренне сочувствующие Верховному Совету, даже считающие его оплотом «настоящей демократии», были и те, кто пострадал в результате ельцинских преобразований, были и ностальгирующие по СССР, и идейные коммунисты, как и активисты экстремистских организаций совершенно других направлений. Но относить эту массу к «левым» или «правым» было бы совершенно неправомочно— скорее, ее можно охарактеризовать как «крайних». Потому что, несмотря на разношерстный в целом состав, [538] основу защитников Белого Дома в этот раз составил примерно такой же оголтелый контингент, из какового в свое время набиралась и «красная гвардия», и отряды штурмовиков. А для подобной публики, как мы уже видели, вопрос «левой» или «правой» ориентации особой роли не играет— их привлекает «революционность» как таковая, под какими бы флагами она не разворачивалась. И в данном случае они сочли выразителем своих интересов Верховного Совета. Но только в данном. Потому что победи Хасбулатов— и те же «крайние» начали бы оказывать поддержку новой, еще более «революционной» оппозиции. Как случилось, скажем, с Керенским, едва он дорвался до власти.

Так что Ельцин в данном случае проявил себя все же более мудрым и дальновидным главой страны, чем Керенский или князь Львов. И если судить с позиции общенациональных и государственных интересов, то винить его можно только в одном— что силовую точку в противостоянии он не поставил раньше, когда и жертв могло быть гораздо меньше, и раздрай зашел еще не так далеко. Хотя впрочем, и здесь все не так просто. До того, как собравшиеся под крыло Верховного Совета недовольные и «крайние» всех мастей разбуянились в полную силу, до того, как пролилась первая кровь, еще неизвестно, а стала бы армия безоговорочно выполнять приказ об их подавлении? Над ней же все еще довлел гнет обвинений насчет «жандармов» и «оплота реакции», «душителей свободы». Глядишь, и опять заняла бы нейтралитет, не желая, чтобы новых собак навешивали. Ведь уже и после кровавых погромов в Москве, учиненных сторонниками Верховного Совета, группа «Альфа» отказывалась идти на штурм Белого Дома, пока не получит письменного приказа— и не единоличного, а коллегиального решения то ли правительства, то ли Совета Безопасности. А включилась в активные боевые действия лишь после того, как понесла потери в своих рядах— уже просто рассвирепев и разозлившись на убийц.

Если же рассматривать наше недавнее прошлое с исторической точки зрения, то октябрь 1993 г. можно считать той точкой, где Ельцин окончательно сумел вывести страну из «революционной ситуации». Ситуации, сложившейся вполне объективно, под влиянием освободительных тенденций народа и на первом этапе реализовавшей эти тенденции. Но любая революция, какой бы прогрессивной она ни была— это еще и грандиозная катастрофа. Катастрофа, чреватая непредсказуемыми последствиями, склонная самоуглубляться, выходить из-под какого бы то ни было контроля и принимать самодовлеющий характер. Я очень далек от того, чтобы в целом поддерживать и одобрять деятельность Ельцина на посту главы государства. Но от скатывания в анархию и ужасов полномасштабной гражданской войны Россию он все же уберег. И при всей глубине кризиса, охватившего страну после падения коммунизма, не стоит забывать и о том, что могло быть и хуже. Гораздо хуже. [539]

2. «Русская болезнь» и «американская модель»

Наверное, нет нужды подробно расписывать, в каких формах реализовался у нас переход к «рыночной экономике». Повальное хищничество и воровство, коррупция, пронизавшая все сферы общества и государства, беспардонное хозяйничанье олигархов и олигархий стали явлениями настолько общеизвестными, что очередные скандальные разоблачения в этой сфере давно уже никого не удивляют. Поэтому вряд ли здесь стоит останавливаться на конкретных примерах— они слишком многочисленны, и писалось об этом неоднократно. В данном контексте можно отослать интересующихся, скажем, к работе С. Б. Морозова «Заговор против народов России сегодня», где приводится достаточно полный обзор и анализ этого уродливого беспредела. Представляется любопытным, что для обозначения социально-экономического строя постсоветской России автор даже ввел новый термин— «корпоратизм», то есть всевластие замкнутых олигархических группировок, повязанных внутри отношениями родства и блата, и подмявших под себя политику, экономику, финансы, бизнес, средства массовой информации, «перекрывая воздух» любым независимым от них людям и структурам и парализуя любую неподконтрольную им деятельность.

И первоначальный всплеск энтузиазма и надежд на лучшее, связанных с переходом к демократии, очень быстро сменился в народе разочарованием и скепсисом. А различные исследователи и обозреватели уже дали несколько объяснений данного феномена. Например, С. Б. Морозов в упомянутой работе рассматривает «корпоратизм» в качестве фактора сугубо посткоммунистического— поскольку большинство «семей» и «кланов» рьяно кинувшихся приватизировать страну в частное пользование, сформировались еще в «застойные времена», внутри советской номенклатуры, перепутавшейся клубками родственных связей и знакомств. Ну а на Западе к вопросу подошли еще проще и окрестили это явление «русской болезнью», т. е. сочли, что оно имеет чисто национальную основу. Дескать, что уж тут поделать, если на Руси испокон веков воровали да взятки брали? Да и вообще, чего еще можно было ожидать от этих русских? Откуда следует естественное противопоставление наших безобразий «культурным» моделям закордонных демократий, и, разумеется, в первую очередь— американской. Ну а в условиях широкого распространения западничества эти мнения подхватили и наши средства массовой информации. И в пароксизмах национального самоуничижения— вообще характерного для русского западничества во все времена— принялись повторять на все лады и вдалбливать согражданам.

Что ж, в данном случае российских авторов остается лишь упрекнуть в недостаточной компетентности и информированности. А западных— в преднамеренных подтасовках фактов либо полном незнании собственной истории. Потому что мало-мальски строгий анализ [540] показывает— через аналогичный этап оголтелого хищничества, воровства и повальной коррупции прошли на своем пути все развитые государства. Тут даже можно отметить другую интересную закономерность— в странах «Старого Света», в том числе и в дореволюционной России, проявления подобного «корпоратизма» оказывались заметно смягченными. Причем демпфировались они не чем иным, как пресловутыми «феодальными пережитками» и «сословными предрассудками», отмиравшими не сразу, а постепенно, и способствовавшими поддержанию цивилизованных устоев общества в переходный период к свободе предпринимательства. Деньги здесь значили далеко не все, и сословное неравенство не давало коррупционерам и финансовым тузам развернуться в полную силу.

Какой-нибудь представитель аристократии, даже давно обнищавший, мог занимать не меньшее положение в обществе, чем богатый деляга, и составлять ему определенный противовес— выступать и сдерживающим фактором, и тормозом в распространении влияния, и препятствием в тех или иных махинациях. Конечно, существовала и возможность купить этого аристократа с потрохами— но тогда тормозом выступали уже другие «средневековые пережитки», вроде родовой чести, религиозной морали, светского мнения. И уж тем более, для владельцев состояний, нажитых сомнительными путями, возможность проникнуть в высшие круги общества, к движущим и регулирующим рычагам власти, была закрыта наглухо— разве что во втором и третьем поколении, когда потомки постепенно сумеют «отмыть» семейную репутацию (но одновременно и сами успеют выйти на более высокий культурно-нравственный уровень). Зато там, где «пережитки» с «предрассудками» разрушались в социальных конфликтах или отсутствовали изначально, развитие капитализма на определенном этапе приводило к точно таким же формам и к точно такому же беспределу, как в постсоветской России. И наиболее ярко это проявилось как раз в США, где о каких-либо сдерживающих исторических факторах помину не было, и где все почти сразу началось со «свободы»...

Поэтому для более объективной оценки и сравнения имеет смысл сделать небольшой экскурс в американскую историю. В этой стране, надолго отброшенной своей гражданской войной в разряд второстепенных держав и предпочитавшей тогда особо не лезть на международную арену, а вариться «в собственном соку», в конце XIX— начале XX в. в. быстрая концентрация капитала привела к образованию мощных финансово-промышленных группировок. И там они тоже постарались быстро захватить под свой непосредственный контроль все сферы жизнедеятельности государства. Причем стоит напомнить, что и на Западе эти группировки складывались сперва не по «деловому», а по строго «номенклатурно-семейному» признаку— чтобы занимать ключевые посты в компаниях Рокфеллера, Моргана, Вандербильта и пр., требовалось самому быть родственником тех же Рокфеллеров, Морганов, Вандербильтов или принадлежать к их «семьям» в более широком, кремлевском смысле этого слова. И коррупция достигла при [541] этом абсолютного значения, поскольку каждый представитель власти, начиная от окружного сборщика налогов и кончая президентом, являлся прямым ставленником тех или иных влиятельных сил. Скажем, про президента Уильяма Мак-Кинли вся Америка знала, что «его сделал» мультимиллионер Марк Ханна— об этом открыто писала пресса в годы его правления, и никого такое положение не возмущало, никого не шокировало. Считалось у американских граждан в порядке вещей. Ясное дело, что подобная поддержка была не бескорыстной и откровенно рассматривалась как перспективное вложение капитала. А отдача шла столь же неприкрыто. Например, президента Говарда Тафта сенаторы сравнивали с «огромным дружелюбным островом, окруженным со всех сторон людьми, которые очень хорошо знали, что им нужно».

Американские воротилы вытворяли в те времена примерно то же, что их «демократические» российские последователи— то бишь беззастенчиво хапали все, что можно. И что нельзя— тоже. Шла хищническая «приватизация» нефтяных, угольных, золотоносных месторождений, выгодных подрядов, земель под промышленное и железнодорожное строительство. По одному мановению пальца олигархий, из чисто коммерческих интересов, осуществлялись военные операции и бросалась морская пехота для приведения к общему знаменателю «банановых республик». Чего стоит одна лишь история со строительством Панамского канала! Когда в 1903 г. сенат Колумбии, которой принадлежал тогда перешеек, отказался ратифицировать грабительский договор о его аренде (тем более что Франция предложила куда более выгодные условия), было инициировано восстание за образование «независимого Панамского государства». А американские военные крейсера, вовремя оказавшиеся в нужном месте, воспрепятствовали частям колумбийской армии подавить сепаратистов. И правительство Панамы, признанное США через час после создания, подписало нужный договор. А впоследствии всплыли скандальные факты, что зять действовавшего тогда президента Теодора Рузвельта и брат военного министра Говарда Тафта— преемника Рузвельта в Белом Доме, были замешаны в мошеннических сделках с фирмами, заинтересованными в строительстве канала.

Впрочем, в начале века США были еще далеки от мирового лидерства, да и в финансовом плане чаще выступали должниками, чем кредиторами (к 1914 г. их внешний долг достигал 10 млрд. долл.). Поэтому политика американских олигархов в большей мере ориентировалась тогда на ограбление собственного народа. И доходили они в этих устремлениях даже до таких мер, которых российские хапуги 90-х уже просто не могли себе позволить, оглядываясь на мерки сегодняшнего, успевшего «цивилизоваться» Запада. Так, вводились антизабастовочные и антипрофсоюзные законы, позволяющие подавить любые попытки протеста и отправить за решетку «смутьянов» и «агитаторов», посмевших поднять голос против произвола руководства. В погоне за сиюминутными выгодами корпораций, приближенных к рычагам власти, решительно пресекались любые законодательные [542] инициативы по введению минимальной зарплаты, социальному страхованию, охране труда— словом, все, что сулило какие-то лишние расходы воротилам, чьи ставленники находились у руля государства.

Или, к примеру, были введены огромные таможенные тарифы для импортных товаров— якобы в целях защиты и поддержки отечественного производителя. Но, отгородившись этими тарифами от зарубежных конкурентов, «отечественные производители» монопольно вздували цены, и на внутреннем рынке США промышленные товары стоили в 1,5 раза дороже мировых цен. А вот закупочные цены на сырьевую сельхозпродукцию централизованно регулировались государством, и их установленный максимум мог произвольно понижаться по желанию промышленных монополистов. И даже подоходный налог действовал в те времена не прогрессивный, а регрессивный— чем больше получаешь, тем меньший процент отстегиваешь. А то, дескать, стимула к развитию и повышению производительности не будет. В стране шло массовое разорение фермеров, мелких и средних предпринимателей— никаких усилий в их поддержку государство не предусматривало. Хищнически разбазаривались национальные ресурсы— о какой-либо их защите и речи не было. Зато крупные корпорации под предлогом «национальных интересов» пользовались налоговыми льготами, а на новые рискованные проекты получали и прямые субсидии из казны. Не правда ли, знакомые явления?..

В США борьбу с этим беспределом первым повел Вудро Вильсон— в отличие от многих американских президентов, личность действительно незаурядная, сама по себе очень интересная и малоизвестная в России, так как из-за крайних антисоветских взглядов его деятельность никогда не попадала в поле внимания наших историков. До пятидесятилетнего возраста он вообще не имел ни малейшего отношения к политике, это был крупный ученый, профессор Принстонского университета, автор десятка фундаментальных трудов, в том числе и многотомной «Истории американского народа». Вот он-то и разработал теорию, получившую название «Новая свобода», где показал, что американское общество пришло к модели «корпоратизма»— то есть, даже терминология совпадала с современной российской. По Вильсону, верхнюю ступень социальной лестницы захватили «корпорации»— клановые группировки, преследующие узкие корыстные цели и контролирующие все командные высоты. Ниже идут «слуги корпораций»— наемные работники, состоящие на жаловании у могущественных хозяев, но не имеющие права голоса в их деятельности. И прочий народ, из которого корпорации сосут соки.

Он писал:

«В действительности мы находимся во власти огромной безжалостной системы... Американская предприимчивость не пользуется свободой: человеку, обладающему только небольшим капиталом, становится все труднее начинать какое-нибудь дело и все невозможнее конкурировать с крупным дельцом. Почему? Потому что законы нашей страны не запрещают сильному подавлять слабого. В этом кроется причина, и в связи с тем, что сильные раздавили слабых, они теперь доминируют в промышленности и экономической жизни [543] страны...».

Или, например, такое:

«У нас есть не одна, не две, а много областей приложения сил, в которые независимому человеку трудно, если не невозможно проникнуть. Сейчас мы превратились в одно из наиболее плохо управляемых, одно из всесторонне контролируемых и доминируемых правительств цивилизованного мира... в правительство, подчиненное воле и давлению небольших групп, состоящих из обладающих властью людей» (W.Wilson,
The New Freedom
, London, 1913).

Только читая это, не забывайте, что речь идет не о России 1990-х, а об Америке 1910-х.

Вильсон доказывал тупиковый характер и гибельность подобного пути для страны, нарастание угрозы экономических катастроф и чудовищных социальных взрывов. Разработал он и программу мер по переходу от «корпоратизма» к «обществу равных возможностей». А тем временем и сама двухпартийная политическая система США оказалась подорванной. Ведь успех на выборах стал определяться лишь финансовыми возможностями сторон— но коню понятно, что выгоднее и надежнее спонсировать заведомо выигрышное предприятие, и в течение 20 лет раз за разом побеждали республиканцы, поддерживаемые самыми могущественными олигархиями. Демократическая партия, ничем по сути не отличавшаяся от конкурентов, такая же «корпорантская», но более бедная ресурсами и оттесненная от кормушки, постепенно хирела. Да и в обозримом будущем надежды победить им, вроде, не светило. И тогда демократы решились на нестандартный ход— сделали ставку на Вильсона, предвыборной программой которого и стала его теория «Новой свободы». Он говорил: «Я борюсь не за того человека, который преуспел в жизни, а за того, который хочет преуспеть и ломится в закрытую дверь возможностей».

Результаты превзошли все ожидания. В 1910 г. он из профессорского кресла был избран губернатором штата Нью-Джерси, а уже в 1912 г.— президентом с рекордным в истории США перевесом голосов. Однако во многом партийные боссы просчитались. Выдвигая новичка в политике, его за глаза считали безобидным теоретиком, который обеспечит успех на выборах, а затем по своей неопытности станет игрушкой в чужих руках. Но когда на следующий день после выборов председатель Национального комитета Демократической партии У. Маккобс, как это было принято, заявился к Вильсону для дележки «теплых мест»— по неписаному правилу полагалось отблагодарить всех, оказавших услуги в период предвыборной кампании, тут-то и последовал отрезвляющий душ— Маккобс неожиданно получил от ворот поворот. Экс-профессор заявил ему, что никому ничего не должен, поскольку президентом он стал по воле Бога.

Человек кристально честный, глубоко религиозный, он действительно верил, что призван Богом для спасения своей страны от катастрофы. Его прозвали «пресвитерианским священником» и «воинствующим праведником», поскольку он, засучив рукава, ко всеобщему удивлению начал и в самом деле проводить в жизнь предвыборные обещания. Вильсон считал, что правительство должно способствовать «организации общественных интересов против особых интересов», [544] то есть частных или узкопартийных, и сотрудников себе выбирал не по партийным и конъюнктурным, а строго по деловым и моральным качествам. Именно при нем выдвинулись такие звезды американской политики, как Франклин Делано Рузвельт, Джон Форстер Даллес, Аллен Даллес, Уильям Буллит, Уильям Липпман, Джон Грю и др. И в сами формы правления было введено много нового: Вильсон хотел максимальной открытости своей политики для народа, более тесной связи с обществом. Он первый стал инициатором еженедельных пресс-конференций президента, родоначальником традиции программных посланий конгрессу.

И как раз при Вильсоне капитализм стал приобретать «цивилизованный» облик. Было введено трудовое законодательство с восьмичасовым рабочим днем и ограничениями детского труда, начались федеральные программы поддержки сельского хозяйства и мелкого бизнеса, была проведена банковская реформа, снижены тарифы на импорт. Устанавливался государственный контроль за деятельностью монополий, увеличивался подоходный налог и налог на наследство, вводился особый налог на сверхприбыль. Стоит ли удивляться, что к очередным выборам в 1916 г. от него отвернулись многие бывшие сторонники? Против него развязывались информационные войны. Даже традиционные прежние спонсоры демократов— например, Генри Форд— теперь отказывались финансировать его избирательную кампанию, и по американским меркам его предвыборный штаб оказался совершенно нищим, наскребая тут и там сущие гроши. Тем не менее, он снова победил, хотя на этот раз с ничтожным перевесом всего лишь в 600 тыс. голосов.

Возможно, Вильсону удалось бы стать президентом и в третий раз— в то время это допускалось. Но его крупно подставили. В 1919 г., по окончании Мировой войны, Вильсон, уверенный, что этот шаг будет поддержан широкими политическими кругами, подписал в Париже Версальский мирный договор— составной частью которого являлась конвенция о создании Лиги Наций. Республиканское большинство сената ратифицировать договор отказалось под тем предлогом, что участие в Лиге Наций свяжет руки США во внешней политике. Мало того, республиканцев поддержали и «свои» же демократы. Обвиняя президента в нарушении традиций американского «изоляционизма», они устроили ему настоящую обструкцию, отказываясь выдвигать его кандидатуру на новый срок. Тогда Вильсон решился на беспрецедентный для США шаг— через головы конгресса и партий обратиться напрямую к народу. Отправился по стране, выступая перед простыми гражданами и объясняя им суть своих политических шагов. За 3 недели он проехал от Вашингтона до Сиэтла, выступив в 38 городах— но надорвался. Нервное напряжение оказалось слишком велико, и Вильсона разбил паралич...

А после его ухода из Белого Дома большая часть благих начинаний сразу пошла прахом. И во внутренней политике, и во внешней. Как писал потом Черчилль:

«Едва была создана Лига Наций, как ей был нанесен почти смертельный удар. Соединенные Штаты отреклись [545] от детища президента Вильсона, а затем его партия и его политический курс были сметены победой республиканцев на президентских выборах 1920 г».

О том, какого пошиба политики рвались в это время к власти, говорит красноречивый факт— на съезде республиканской партии все главные кандидаты на выдвижение— Л. Вуд, Ф. Лоуден и др., отметались один за другим только из-за того, что уже засветились в разных скандальных разоблачениях и стали бы слишком легкими мишенями для конкурентов. Наконец, финансовые воротилы и дельцы из штата Огайо во главе с Гарри Догерти сумели протащить своего ставленника Уоррена Гардинга, который и был потом избран президентом США.

Это был самый грязный и скандальный кабинет в американской истории. Первыми же его актами, были отменены все антимонопольные и антикоррупционные меры Вильсона— к вящему удовлетворению подсобивших на выборах олигархий. Но и себя дорвавшиеся до власти деляги отнюдь не забыли. Как не стеснялся признаваться впоследствии Догерти: «Наша партия голодала в течение восьми лет» (H. Daugherty. “The Inside Story of the Harding Tragedy”, New York, 1932). И оголодавшие хапуги набросились на все, что плохо лежит, ничуть не уступая будущим российским «приватизаторам». Сам президент Гардинг тайно играл на бирже (и проигрался в пух и прах). Министр юстиции, коим назначил себя его шеф Догерти, принялся шантажировать нарушителей «сухого закона», вымогая у них крупные взятки. Министром внутренних дел стал А. Фолл, тоже ставленник Догерти. Указом президента в его ведение были переданы нефтяные резервы военно-морского флота США— и благополучно разворованы, причем Фолл в процессе этой аферы еще и сорвал взятку в 400 тыс. долл. со своих компаньонов. Директор управления помощи ветеранам Ч. Форбс растащил фонд этой самой помощи в 250 млн. долл. А заведующий фондом имущества иностранцев Т. Миллер расхитил весь бюджет своего учреждения. Введение «сухого закона» создало благоприятную почву для деятельности мафии— как раз в результате этой кампании она и развернулась в США в полную силу, получая огромные прибыли от нелегальной продажи алкоголя. Ну а правительственными чинами были установлены плодотворные рабочие контакты с преступным миром— и, например, спиртное, конфискованное полицией у подпольных торговцев, бесследно исчезало с государственных складов и снова перепродавалось криминальным структурам.

А американское общество опять, причем очень быстро, покатилось к черте социального взрыва. Однако времена были уже не те. Все же и правление Вильсона не прошло бесследно, и стоял перед глазами печальный пример русской революции. Теперь уже и в корпорантских кругах нашлись более благоразумные люди, поспешившие нормализовать ситуацию, пока она окончательно не вышла из-под контроля. Правление Гардинга продолжалось всего два года, а 2. 8. 1923 г. он скоропостижно скончался при странных обстоятельствах. По официальной версии— от пищевого отравления. Этой версии никто не верил, тем более что вскоре, и тоже по неясным причинам, приказали [546] долго жить оба свидетеля его смерти— жена и личный врач. Но безобразия в период его власти настолько всех заколебали, что никто этими сомнениями не впечатлялся— восприняли как должное. Его биограф С. Г. Адамc писал: «Кончина Гардинга не была безвременной трагедией. Он умер вовремя».

Занявший пост президента Калвин Кулидж без особого шума удалил из правительства самые одиозные фигуры, и впоследствии они попали под суд. Хотя отделались довольно легко— либо оправдались по недостатку улик, либо были приговорены к штрафам и небольшим срокам заключения. Во многом это стало возможно из-за настоящей эпидемии самоубийств и несчастных случаев, разразившейся вдруг среди их сообщников и главных свидетелей. Так, «умерли вовремя» доверенные лица Догерти Дж. Смит и С. Хейли, через которых он получал взятки, отправились на тот свет замешанные в делах об имуществе иностранцев Дж. Кинг и Терстон, причастный к махинациям фонда помощи ветеранам С. Крамер. Усилиями Кулиджа и его преемника Герберта Кларка Гувера власть вернула себе более-менее приличное лицо, но тем не менее, основой ее оставался все тот же довильсоновский «корпоратизм». Как констатировали американские историки А. Невис и Г. С. Коммаджер, «правительство удалилось из бизнеса, но бизнес вторгся в большинство направлений политики и формулировал их». Обошлось это американскому народу недешево— и не только американскому.

Анархический диктат финансово-промышленных олигархий, коррупция и послушание им правительства привели к явлениям «промышленного бума»— во многом дутого, так как значительная доля создававшихся тогда предприятий успевала возникать лишь на бумаге и в перспективных проектах. Главное было— через системы связей и знакомств в федеральных верхах получить льготы и субсидии под эти предприятия. А о том, когда они начнут приносить прибыль, и можно ли будет вообще сбыть продукцию всех этих новых производств при столь резком увеличении мощностей, никто особо не задумывался. Успеть застолбить, заложить фундамент, заявить, зарегистрировать, пока в правительстве есть своя «лапа», пока не прикрылась мелькнувшая законодательная лазейка, пока есть возможность извлечь выгоду из самого юридического, а еще не практического факта. То есть, явления происходили во многом схожие с «предпринимательским бумом» в России 1991–1993 гг., когда плодились, как грибы, всевозможные фирмы и предприятия лишь из-за сиюминутной возможности получить под это выгодную ссуду или дотацию, используемую и прокручиваемую потом в каких-то других структурах. И понятное дело, что и в России, и в Штатах играть на этом получали возможность далеко не все желающие, а лишь лица и организации, приближенные к распорядителям главных «кормушек».

А вдобавок, все возникающие предприятия, как реальные, так и бумажные, становились предметом акционирования... Нет, не российские Мавроди и Властилины, а вполне солидные Рокфеллеры, [547] Морганы и иже с ними стали основоположниками системы «финансовых пирамид». Первые «пирамиды» возникли как раз в Америке 20-х, когда популярные лозунги Вильсона об «обществе равных возможностей» были вывернуты наизнанку и приспособлены к рекламе акций, доказывающей, что путь к всеобщему обогащению и «равным возможностям» лежит как раз через их покупку. Рекламные кампании акций захлестнули страну, и американские обыватели раскатывали губы еще и похлеще Лени Голубкова. Скупкой и перекупкой акций заразился весь народ, в них вкладывались все свободные средства, да и не только свободные— чтобы набрать побольше акций, люди закладывали дома и имущество, влезали в долги под жалование за несколько лет вперед. И биржевые спекуляции приняли такой размах, что даже акции вполне реальных и прибыльных фирм перестали по сути отличаться от «билетов МММ»— ведь в ходе этих бесконтрольных спекуляций и перепродаж накручивалась стоимость, намного превышающая реальное обеспечение. А в целом на массе акций, оседающих в частном владении и сейфах организаций, по мере вздувания их биржевой стоимости накапливался гигантский фиктивный капитал, не обеспеченный ничем.

Что и привело в итоге к «черному вторнику» 23. 10. 1929 г., когда система дала первую случайную трещину, и мыльный пузырь этого фиктивного капитала сразу лопнул. Катастрофа приняла лавинообразный характер и вылилась в общегосударственный, а затем и мировой экономический кризис 1929–1933 гг. А правительство США еще и усугубило его социальные последствия, отказавшись от какой бы то ни было федеральной помощи разоренному населению— как объяснил президент Гувер, «чтобы не оскорбить духовные чувства американского народа». Видимо, оскорбить духовные чувства дружественных олигархов он не опасался, так как казенные средства вовсю использовались для поддержания на плаву их компаний— в виде федеральных дотаций, возмещенных налогов и пр. Если не ошибаюсь, сегодняшним россиянам и эти явления хорошо знакомы. А ведь в Штатах кризис ударил по людям еще и похлеще, чем у нас. Тысячи и десятки тысяч семей остались не только без работы, а вообще без жилья и без каких-либо средств к существованию. Ночевали на лавочках в скверах, в поисках случайного заработка кочевали по стране, впрягшись в тележки, нагруженные пожитками. Многие страдали от голода, длиннющие очереди выстраивались в местах раздачи благотворительной похлебки...

А меняться к лучшему положение стало лишь в 1933 г., с приходом к власти Франклина Делано Рузвельта. Как уже упоминалось, он был одним из выдвиженцев эпохи Вудро Вильсона, и в своей программе «Новый курс» взял на вооружение многие положения «Новой свободы». Обстановка общей катастрофы, разрушившей все иллюзии и обманы, способствовала проведению в жизнь тех же самых реформ по оздоровлению общества, которые предлагались и начинали осуществляться еще Вильсоном. Рузвельт делал это решительно и быстро, [548] под флагом чрезвычайных антикризисных мер— поэтому добился успеха. Начав с действий по оживлению и нормализации экономики, он последовательно осуществил комплекс реформ в экономической области, трудовом законодательстве, системе социального обеспечения, налоговой сфере, банковском деле и гражданском строительстве. А за 12 лет его правления эти реформы успели принять необратимый характер и открыли Америке путь к тем самым «цивилизованным» формам демократии, которые мы наблюдаем там сейчас.

Ну а, возвращаясь к российским реалиям, остается вспомнить, как после падения коммунизма наши демократы распинались о своем намерении взять за образец развития «американскую модель». И как видно из изложенного, так оно и получилось. Разве что заявлявшие об этом политики и внимавшие им граждане сами толком не представляли, о чем идет речь, и имели в виду Америку сегодняшнюю, сытую и внешне окультуренную. Но ведь понятие «американская модель» включает в себя не только один временной срез, а и некие общие закономерности развития и становления. Поэтому рассматривая вопрос более строго с исторической точки зрения, можно уверенно сказать, что так называемая «русская болезнь» вполне соответствует именно «американской модели».

И причем, как это ни парадоксально может прозвучать, такому положению способствовал весь объективный набор исходных данных. Ведь еще в первые десятилетия коммунистического режима традиционные моральные и нравственные устои прежней России оказались уничтоженными начисто. Что же касается системы моральных ценностей, сформировавшейся при советской власти, то идеологические суррогаты, выработанные для подмены этих традиционных устоев, разрушились вместе с самой идеологией, а ценности общегосударственного и национально-патриотического плана по инерции отторжения были отброшены заодно с коммунистическими. И общество превратилось в некий безликий, хаотический конгломерат. Во многом действительно подобный безродным переселенцам, беженцам и эмигрантам, которые в свое время выплескивались на чужой американский континент, и для которых главным принципом становилось «каждый за себя».

Если же сопоставить сходные явления российской и американской жизни, то получается, что в России 90-х эта самая модель реализовалась где-то на уровне 20-начала 30-х годов США. То есть, с отставанием от оригинала на.. 70–80 лет. Как раз на столько, сколько Россия провела под властью коммунистов. В то время как в Америке за тот же период успели сформироваться новые национально-государственные традиции, новые стереотипы чести, морали, светских приличий. Те самые необходимые «условности», которые и обеспечивают нравственный уровень любой цивилизации. И от которых Россия отошла дважды— в 1917–23 гг. и в 1991–93 гг. [549]

3. И опять о «правах человека»...

Когда в наше время на Россию начинают катить очередные бочки из-за рубежа, государственные руководители обычно объясняют, что это инерция или отголоски холодной войны. Может быть, такой обтекаемой формулировки требуют дипломатические соображения, но по сути она не совсем отражает истину. Потому что и сама холодная война, как было показано, представляла явление не антисоветского или антикоммунистического, а антироссийского порядка. Коммунистический режим или идеология как таковые никогда за рубежом особой аллергии не вызывали. И если мы говорим о том, как западные державы в свое время вскормили германский нацизм, то таким же образом можно утверждать, что они на определенных этапах вскармливали и коммунизм. Близоруко, в погоне за собственными сиюминутными интересами— но вскармливали. По крайней мере, без их попустительства, а то и «умиротворения» по типу Мюнхенского, советская система не смогла бы утвердиться так прочно, надолго и достичь тех форм и масштабов, которые реализовались в действительности.

Что же касается коммунистической идеологии, то как ни парадоксально, а в настоящее время она имеет довольно сильные позиции не где-нибудь, а как раз в Западной Европе, не испытавшей действия этой идеологии на своей шкуре. И удивляющимся русским оппонентам сторонники этой идеологии отвечают— ну и что? У вас не получилось, а у нас получится. Принцип-то, мол, был правильным, только методы у вас были неправильные. Сталин все испортил. Из чего, кстати, снова видна наднациональность и космополитичность марксистско-ленинской антисистемы.

Так что и нынешнюю линию, направленную против России и то и дело проступающую в западной политике, смело можно вести не от времен холодной войны, а куда более ранних «времен Очакова и покоренья Крыма». От времен, когда Пушкин писал свое «Клеветникам России», от времен Крымской войны и дружной борьбы на ослабление нашей страны во второй половине XIX— начале XX в. в. И, наверное, не случайно лорд Джадд при своем первом визите в Чечню летом 2000 г. вырядился в старый колониальный шлем. Может, таким образом подчеркивал, что продолжает славную политику Пальмерстона и Дизраэли.

Правда, ни колоний, ни сфер интересов на Ближнем Востоке, которым угрожало бы «русское усиление» на Кавказе, у Великобритании уже давно не осталось, везде Америка распоряжается— ну да что поделаешь, традиция!.. И с какой, спрашивается, стати антироссийские традиции в западной политике должны были оборваться с падением коммунизма?

Поначалу-то демократические державы и горбачевский вариант вполне устраивал— вариант государства, добровольно сдающего [550] позиции на международной арене, попадающего все в большую зависимость от иностранцев, послушно ослабляющего свой военный потенциал, но удерживающего в повиновении и рабском состоянии собственный народ. Ведь социальные взрывы, способные дестабилизировать всю обстановку в мире и привести к власти каких-либо противников Запада, были зарубежным политикам тоже ни к чему. Это уже после ГКЧП решили переориентироваться на Ельцина, так как коммунистический режим и при Горбачеве показал свою опасность и непредсказуемость. А тот вариант демократии, который начал реализовываться в России, для ее противников и недоброжелателей оказался еще более удобным, чем горбачевский. Пусть она разваливается и разлагается— но опять же не слишком быстро, а постепенно. Без крупных катаклизмов, способных аукнуться в других странах. Так, глядишь, и сойдет потихоньку на роль «варварской окраины», рынка дешевой рабочей силы и мировой свалки. Причем полный развал России оказывался, в общем-то, уже и ненужным. Достаточным и даже более предпочтительным с точки зрения «большой политики» и «большой экономики» было бы поддержание в ней достигнутого полуразгромленного состояния с «тлеющими» очагами напряженности и непролазным болотом внутренних проблем.

И безоговорочными, а на словах даже и равноправными «друзьями» русские оставались для Запада лишь до тех пор, пока в демократическом угаре разрушали и расшатывали собственное государство, ослабляли его поспешными и непродуманными реформами, безоглядно развешивали уши на рекомендации заокеанских «учителей». Но стоило лишь начаться отрезвлению народа и руководства страны от этой саморазрушительной свистопляски, стоило наметиться первым попыткам остановить развал и переломить ситуацию к укреплению государственных начал, тут же проявились и далеко не дружественные тенденции. Не всегда явные— или, можно сказать, не сразу явные. Но инструментов воздействия на страну и ее население нашлось множество.

Скажем, свобода слова в России с самого начала вылилась в состязание «негативов». И это было вполне закономерно. В условиях сплошного официозного «позитива» коммунистической пропаганды именно «смелое» освещение негативных явлений, начавшее прорываться в средствах массовой информации, стало привлекать повышенное внимание. И в итоге получалось, чем больше этого «негатива», тем популярнее были передачи, издания и авторы. Но данное объективное явление оказалось как нельзя кстати и для конкретных политических целей— стоило лишь его поддержать и направить куда нужно. Склонность к самовышучиванию, вообще традиционная для русского национального характера, во времена антисоветской борьбы, а потом и в результате разочарования последствиями демократических реформ, гиперболизировалась, дойдя до сарказма. Модным стало эдакое бравое самооплевывание: «Да у нас все через задницу!» Такая тенденция тоже оказалась пригодной к использованию— ее и раздувать-то особо не требовалось. [551]

Впрочем, если уж говорить о средствах массовой информации, то и на Западе ремесло журналиста не зря сравнивают с «самой древней профессией». И прямые формы оплаты тут вовсе не обязательны— или, скажем, не всегда обязательны. Возможна зависимость от рекламодателей, от спонсоров, чиновников и собственных начальников— которые, в свою очередь, тоже от кого-то зависят. Ну а в условиях повального западничества начала 90-х многих, небось, и совсем покупать не требовалось. Достаточно было похвалить да по головке погладить— ох, какие вы прогрессивные, какие демократичные, и они уже твои с потрохами. А другие и без того на цыпочках тянулись, абы только от «цивилизованных» мнений не отстать, в ретроградах не оказаться.

И в итоге в Первую Чеченскую— которая и явилась одной из попыток остановить развал страны, откровенными врагами нашей армии выступили не только боевики, но и свои же, российские журналисты. Причем в тот раз— в подавляющем большинстве, чуть ли не единым фронтом. И многие— вряд ли платно, а просто сдуру, подстраиваясь под «объективные» зарубежные точки зрения. Смаковали каждую неудачу своих войск, всячески выставляли их в невыгодном свете и нарочито героизировали лидеров противника, превращаясь в рупор их пропаганды. Да ведь и сам термин «наша армия» даже и не употреблялся! «Федералы», «военные»— и только. Сами обозначения у иностранцев заимствовались, а от того, что эта армия «наша» уже как бы и открещивались.

Можно вспомнить, к каким уродливым и позорным явлениям приводило такое отношение. Когда, например, летом 96-го группа репортеров застряла в гостинице в центре Грозного, превратившегося в поле боя, и истерически вопила в эфир, что их бросили, и никто не спасает. И под давлением «общественности» военные вынуждены были организовывать прорыв к ним— хотя из тактических соображений этого вовсе не требовалось, да и боевики на этом направлении, конечно же, хорошо подготовились, уже ждали. В результате чего войска понесли большие потери. А абстрактное слово «потери— это ведь обычные российские ребята, далекие от того, чтобы блистать на телеэкранах, чтобы изображать в своем лице «общественное мнение»— но которые могли бы просто жить и радоваться жизни. А оказались убитыми, ранеными, искалеченными. А когда все же прорвались— те, кто прорвался, «осажденные» репортеры встали в гордую позу и принялись заявлять, что уходить вроде бы и не собираются, потому как от благородных и гуманных боевиков им ничего не угрожает, а вопили и скулили они только из принципа— показать, как плохо действуют «федералы», бросающие в беде мирных граждан. И наверное, подобных историй можно вспомнить не одну. Взять хотя бы случай с Еленой Масюк, которая так уж превозносила Басаева (впрочем, так же, как другие журналисты превозносили его и прочих головорезов). А потом вдруг выяснилось, что слегка ошиблась в своих оценках— когда сама со своими коллегами вдруг очутилась в роли заложников. [552]

Специфика российских условий порождала и другие благоприятные возможности для зарубежного воздействия на Россию. Различные партии и оппозиционные организации, возникшие в период антикоммунистической борьбы, после 1991 г. либо быстро распались, либо сошли с политической сцены, сохранившись лишь в качестве «реликтов». Что было, в общем-то, тоже закономерно. Хотя теоретически каждая из них имела свою программу, считала своей целью построение каких-то форм будущего общества, но фактически они возникали как «партии борьбы», жили этой борьбой, а с ее окончанием невольно утрачивали главный стержень своего существования. Из активистов подобных партий одни это поняли и отошли от политики, другие в ней просто разочаровались, третьи находили применение своей энергии и организаторским способностям на деловом поприще. Но были и такие, кто продолжал цепляться за былые лидерские роли, за некие прошлые заслуги, оказался не в силах расстаться с имиджем или натурой «борца», превращаясь в фигуры «вечной оппозиции». А поскольку антисоветская борьба в свое время имела и четко выраженную антигосударственную составляющую, то теперь как раз эта составляющая выходила на первый план. Что вполне устраивало и зарубежных спонсоров. А без спонсоров-то как же? Одними лозунгами да митингами сыт не будешь. И подобные деятели так или иначе переходили на содержание к тем, кто нуждался в их услугах.

И уж совсем просто это оказалось для такой категории, как правозащитники. Они, собственно, и раньше действовали, ориентируясь на Запад и не иначе, как в контактах с Западом— хотя прежде их деятельность ложилась и в общее русло антикоммунистической борьбы. Ну а в условиях российской демократии даже те из них, кто когда-то вполне заслуженно носил ореол героев этой борьбы, стали порой превращаться в обычных наемников, отрабатывающих конкретные политические заказы. Например, правозащитный еженедельник «Экспресс-хроника» в № 31 от 1. 8. 1997 г., к 10-летию своего существования, поместил с выражением благодарности список тех организаций, которые помогали деятельности правозащитников в России и финансировали ее— National Endowment for Democracy, European Human Rights Foundation, The Eurasia Foundation, The John D. And Catherine T. MacArtur Foundation, Правление Российско-американской проектной группы по правам человека, Посольство Королевства Нидерландов, Институт «Открытое общество» (фонд Сороса), Henry M. Jacson Foundation, World Press Freedom Committee, Совет Европы, The Ford Foundation, Группа «Мост».

Что ж, все очень солидно и благородно, на доброе и гуманное дело раскошелились... Но стоит ли удивляться той непримиримой позиции, которую занимает признанный лидер правозащитников С. Ковалев, поливая свою страну на пресс-конференциях и зарубежных форумах, вроде Парламентской Ассамблеи Совета Европы, безапелляционностью и жесткостью этих поливов переплевывая даже иностранцев? Ну конечно, такую особенность его поведения теоретически [553] можно было бы объяснить и инерцией мышления, и фанатичной принципиальностью, и старческой зацикленностью. Но это теоретически— если бы не было, например, таких случаев, как с захватом больницы в Буденновске. Куда примчался тот же Ковалев, дабы честно и принципиально отстаивать права и интересы боевиков Басаева, расспрашивать этих несчастных и ущемленных властями людей о их нуждах и чаяниях. Ну а беременные, роженицы и младенцы, которых держали под дулами автоматов, видать, оказались не теми «человеками», права которых полагалось защищать. Можно ли после этого говорить о какой-то обостренной принципиальности или инерции мышления? Или все же точнее будет вспомнить пословицу «кто платит— тот заказывает музыку»?

Но если коснуться самих лозунгов «защиты прав человека», то к нынешнему моменту, пожалуй, только для заштампованного и зомбированного массовой пропагандой западного обывателя еще не очевидно, что они остаются всего лишь орудием политических игрищ, давления на неугодные государства и манипуляций «общественным мнением». Взять, скажем, конфликт Израиля и палестинцев, развернувшийся с 2000 г.— меры, применявшиеся в ходе этого противостояния почему-то никакой озабоченности насчет «прав человека» не вызвали. Выражали сожаление о жертвах среди мирного населения— но осуждать или заикнуться о каких-либо санкциях в данном случае никому и в голову не пришло. Да наверное, вообще нелепой показалась бы такая мысль. Никакого особого внимания «мировой общественности» не привлекает и гуманитарная катастрофа в Афганистане. Да и чего волноваться, если талибы на север наступают? Или— пока на север? В Югославии нарушителями прав человека оказывались исключительно «плохие» сербы. Если же что-то вытворяли хорваты, боснийские мусульмане, албанцы, то это проходило между делом, как бы и в порядке вещей. А уж о НАТОвских бомбардировках Ирака или Югославии и говорить нечего. Разве можно всерьез говорить о нарушениях прав человека цивилизованными американцами и их союзниками?

Ущемления прав русскоязычного населения в Прибалтике или на Украине если и считают нужным иногда замечать, то чисто формально, ради галочки— сказать «ай-яй-яй» и забыть. Но собственно, и та же Чечня немало красноречивых примеров дает. Обратил ли хоть малейшее внимание гуманный Запад или наши «отечественные» правозащитники на геноцид русского населения и гуманитарную катастрофу в 1993 г., когда оттуда начался массовый исход беженцев? Это еще до первой войны, до ввода войск. Обратили ли внимание на геноцид русских в 1996 г., после вывода войск? И на то, что начало тогда твориться в Чечне— на публичные казни, телесные наказания, резню по национальному признаку, работорговлю, поставленную на конвейер охоту за заложниками? Да что уж там о русских говорить, если даже на отрезанные головы собственных граждан западные державы предпочли глаза закрывать. Потому что игры «большой политики» диктовали совсем другое, и в это же самое время британские [554] и германские специалисты из «гуманитарных» организаций помогали готовить чеченских диверсантов для будущих терактов. Конечно, под очень благовидным предлогом— разминированию учили. Чтоб, значит, корова или козочка на оставшейся от войны мине не подорвалась. Только фиговый лист больно уж прозрачным получается. Потому что специалист, умеющий снимать мины, ясное дело, умеет их и ставить— снимать даже труднее, больший опыт и квалификация требуется.

Ну а после начала Второй Чеченской, когда не только российские, а и иностранные заложники стали домой возвращаться со своими впечатлениями— отразились ли хоть как-то их мнения на общем настрое «мировой общественности»? На политике тех же международных правозащитных организаций, которые наших Ковалевых спонсируют? Да нет, тоже ведь предпочли «не заметить». А когда в России был создан фильм о зверствах боевиков и организована его презентация в нескольких западных странах, можно вспомнить, как потрясенные зрители, в том числе и высокопоставленные, сокрушались и качали головами— дескать, что ж вы раньше этого не сделали? Даже поучали— мол, какие же вы, русские, еще неопытные в информационном плане! Вот с этого, мол, надо было начинать... Да ведь только сокрушаться-то сокрушались, потрясаться-то потрясались— а получила ли эта история хоть малейшее практическое развитие в плане корректировки «общественного мнения»? Не похоже. Уж такая специфика у пресловутой свободы слова— говорить ты можешь, что угодно, а вот право быть услышанным и растиражированным получишь при этом далеко не всегда.

Впрочем, тут нужно и России коснуться. Зарубежные стандарты свободы слова мы освоили очень быстро и в самых крайних вариантах. Но традиционного отношения, существующего на Западе к собственной свободе слова, не заметили и не выработали. Или еще не выработали. К примеру, если вы спросите американца или француза, существует ли в его стране свобода слова и нужна ли она, он на вас посмотрит как на помешанного, не понимающего очевидных вещей. Но если вы его спросите, можно ли при этом огульно поливать грязью собственную страну и народ, он тоже посмотрит на вас, как на помешанного. Потому что это совершенно недопустимо для него с нравственной точки зрения, и с понятием свободы слова совершенно не увязывается. Хотя он может и растолковать столь наивному собеседнику, что издание, которое вздумало бы вести такую информационную политику, тут же лишилось бы всех читателей, получило обструкцию деловых кругов и общественности, и мгновенно вылетело бы в трубу. Ведь свобода слова дополняется и свободой реагировать на это слово.

Даже в период вьетнамской войны, вызвавшей серьезный раскол в американском обществе, вся критика (в том числе и финансируемая СССР) обрушивалась только на правительство, в лучшем случае— на отдельных генералов. Но не на армию в целом, и уж ни в коем случае не на государство и американский народ. Да кстати, и в современных [555] фильмах об этой войне, мы видим, что в принципе «все было правильно». Вьетконговцы— злодеи, американцы— благородные положительные герои, отстаивающие демократические идеалы и несущие свет цивилизации. Если кто и виноват, то опять лишь правительство, втянувшее честных солдат в проигрышную войну. А если на экране происходят жестокости, то только вынужденно, по принципу «на войне как на войне». Или по вине отдельных выродков, которым противостоят сами же положительные американцы.

И, допустим, нашелся бы сейчас в США какой-нибудь свой Бабицкий, который проник бы на базы террористов— скажем, тех, которые подрывали американские посольства или эсминец. И, допустим, стал бы он этих террористов восхвалять и героизировать в противовес соотечественникам... Нет, за то, что он воспользовался свободой слова его, может, и не осудили бы. Но он просто не смог бы дальше жить в своем родном городе. Потому что, не говоря уж о властях, собственные соседи создали бы ему такую обстановку, что хоть в петлю лезь. Да и власти, надо думать, взялись бы за него по полной программе, не оставляя без внимания ни одного действительно «противозаконного» проступка, вплоть до пустякового превышения скорости или копеечной ошибки при уплате налогов.

Однако орудиями западного воздействия на Россию, конечно же, стали не только невостребованные политические осколки и купленные журналисты. Если вспомнить разгул хищников, в том числе и высокопоставленных, кинувшихся разворовывать страну в начале 90-х, то можно выдвинуть и версию, что данные процессы пользовались попустительством демократических держав, а то и негласно поощрялись. Ведь как раз тогда перекачивалась за границу и отмывалась основная масса расхищаемых средств— в общем хаосе и неразберихе рухнувшей коммунистической системы перекачка шла еще совершенно бесконтрольная, особых ухищрений и маскировки не требующая, и самая обильная— достаточно было грести все, что «плохо лежит», из накопленной десятилетиями социалистической собственности. И если отечественные спецслужбы в тот период были разгромлены, то западные-то существовали и работали. И надо думать, недаром свой хлеб кушали. Так разве могли быть секретом для закордонных покровителей наших реформ те факты, о которых у нас знала любая бабка на базаре? Но «реформаторов» и скороспелых олигархов, мгновенно сколачивавших себе гигантские состояния, принимали в высших кругах западного общества, неизменно поощряли и хвалили, культивировали их образы в средствах массовой информации.

А об использовании Соединенными Штатами в своих политических целях такой организации как МВФ было известно еще в период противоборства «двух систем». Такие методы описывает, например, отставной разведчик Ф. Эйджи («За кулисами ЦРУ», М., 1979). Он рассказывает, как то или иное латиноамериканское правительство за угодные американцам действия поощрялось очередным кредитом. Правительство было коррумпированным, и значительная часть переведенных [556] средств утекала неведомо куда— об этом знали, но никого это не смущало, поскольку давало дополнительные рычаги воздействия на расхитителей. А сама страна таким образом оказывалась «на крючке», не в силах расплатиться, и ее политику начинали регулировать уже с помощью долга.

Что и произошло в 1999 г. в России— когда выплату очередного транша, о котором, казалось, все было договорено, заложенного и перезаложенного в бюджете, и в принципе, предназначенного как раз для обслуживания прежних долгов, поставили в зависимость от войны в Чечне. Понятно, не впрямую, все же МВФ— организация не политическая. Но ненавязчиво объяснили— зачем, дескать, вам новые кредиты, если у вас и так имеется избыток средств на ведение боевых действий? И характерно, что дела о российской коррупции, нечистых аферах, перекачке денег, вроде скандала с «Бэнк оф Нью-Йорк», стали всплывать тоже только в 99-м. Распространившееся тогда объяснение, будто это связано с предвыборной кампанией в США и с играми против администрации Клинтона, серьезной критики не выдерживают. В 1996 г. тоже были выборы, и республиканцам тоже хотелось свалить демократов, но подобных скандалов почему-то не разыгрывалось.

Вывод напрашивается один. Атака началась тогда, когда Россия определенно дала понять, что разваливаться дальше она не хочет. Когда попыталась вести независимую политику в отношении Югославии. Когда наконец-то был сделан решительный выбор в чеченской проблеме. Когда наметились первые тенденции к укреплению государственной власти. Вот тут-то и последовали удары. Вроде бы и законные, справедливые— по грязным махинациям и махинаторам. Но время для них было выбрано такое, чтобы они пришлись и по самой России— вот, мол, русские— воры, и с ними нельзя иметь дело. И гляди-ка, даже Швейцария вдруг сразу такой принципиальной оказалась! Хотя ни во времена «отмывки» нацистских зубных коронок, ни во времена «отмывки» тайных вкладов КПСС, ни в первые годы российской демократии какой-либо щепетильности за ней, вроде бы, не замечалось. Ну а что касается самих воров, то с их стороны, наверное, было слишком наивным полагать, будто их со свиным рылом и огромными состояниями, способными конкурировать с состояниями крупнейших магнатов Европы и Америки, допустят в «цивилизованный» западный истэблишмент. Они свое дело сделали, деньги откачать им позволили, а дальше эти потоки стали иссякать, все же и Россия не бездонная бочка— вот и встал резонный вопрос, не пора ли «экспроприировать экспроприаторов»?

Словом, в едином политическом узле оказались завязаны совершенно разнородные и разноплановые силы и фигуры, объединенные разве что общими интересами. Причем слово «интересы» в данном контексте тоже можно понимать неоднозначно, как в идейном, так и в финансовом смысле. Стоит ли после этого удивляться, что к концу 1999— началу 2000 гг., когда обозначился курс на восстановление и укрепление российской государственности, «в одной лодке» и за одними [557] микрофонами информационных баталий очутились те, кого 9–10 лет назад рядом друг с дружкой и представить было бы невозможно? «Молодой реформатор» Григорий Явлинский и Валерия Новодворская— некогда лидер крайних антикоммунистических радикалов. И Владимир Гусинский, делец и «великий комбинатор». И Сергей Ковалев— пламенный борец за права человека. И Евгений Киселев— как довольно убедительно показал в своих мемуарах Коржаков, бывший сексот КГБ. И экс-президент СССР Михаил Горбачев. И экс-генпрокурор Юрий Скуратов...

Стоит ли удивляться, что само выдвижение на выборы кандидатуры Явлинского произошло от российских правозащитников, источники финансирования которых приводились выше? Что главную информационную поддержку ему обеспечивал канал НТВ? И что об огромных средствах, угроханных на его предвыборную кампанию, поговаривали многие, но источники средств так и остались в тени— предпочли не ворошить? Что на месте председателя «общественного совета» в структурах Гусинского оказался вдруг Горбачев? И что стоило зацепить эти структуры правоохранительным органам (разумеется, «не за политику», да ведь в таком клубке «интересов» всегда можно и законную причину найти), как И. Малашенко побежал жаловаться не куда-нибудь, а в американский Конгресс. А оттуда— прямым ходом к Збигневу Бжезинскому. Тому самому Бжезинскому, который в бытность госсекретарем США при Картере прославился не столько в качестве антисоветиста, сколько ярого русофоба. Скандальная фотография которого обошла тогда весь мир— с пулеметом среди афганских моджахедов, когда он пожелал лично выпустить очередь в сторону русских. А во время визита в КНР начал с Великой китайской стены швырять камнями на север, чем просто шокировал китайцев, хотя и они в тот период были настроены к СССР весьма недружественно... В общем, тут уж все маски начали слетать.

Впрочем, странным альянсам в наши дни удивляться не приходится. Например, и раньше, в 96-м, когда ФСБ имела неосторожность поинтересоваться бесконтрольной утечкой огромных сумм во время предвыборной кампании Ельцина и перекачкой их на зарубежные счета, и были задержаны Лисовский с Евстафьевым, выносившие из Дома Правительства полмиллиона долларов в пресловутой коробке из-под ксерокса, против Барсукова и Коржакова немедленно сплотились единым фронтом казалось бы, непримиримые противники— Березовский, Чубайс, Немцов, Гусинский, Киселев, Лесин. И канал НТВ, прервав программы, привычно завопил о «государственном перевороте». В то время как те, кто обычно служил мишенями этого канала, разворачивали бурную деятельность и интриги по другим направлениям, вплоть до семейных... Ну а взять «вторую линию», которая попыталась было сформироваться на пути президентской власти летом 2000 г.? То, что рядом с Березовским вдруг оказался Говорухин, еще недавно с таким же неподдельным возмущением и такими же выпученными глазами клеймивший олигархов в союзе с коммунистами, уже, наверное, никого не удивило. Неприятно удивило [558] лишь присутствие в той же команде В. Аксенова— хороший все же писатель...

Да не поймут меня превратно читатели, автор этих строк вовсе не является противником прав человека или сторонником каких-либо ограничений в данной области. Двумя руками «за» эти самые права. Но только реальные, а не в угоду Ковалевым и Джаддам, потому что им все равно не угодишь— работа у них такая, чтобы не угодили. Реальные, а не в качестве инструмента политики, и не те, что нужны немногим «избранным», вроде Березовского и Киселева. Однако нетрудно понять, что реальные права и свободы своих граждан может обеспечить только сильное и экономически развитое государства. Поэтому и в данном отношении зарубежная политика «прав человека» вступает в очевидное противоречие с возможностью их достижения. То есть заведомо выступает против того, что может гарантировать и осуществить эти права не на словах, а на деле.

И кстати, здесь можно подметить парадоксальную закономерность. Хотя Запад в той или иной мере всегда старался гнуть линию на ослабление России, но при этом на международной арене нашу страну действительно уважали, считались с ней, а то и заискивали лишь тогда, когда она и впрямь была сильной державой. И даже когда выступала с позиции откровенной силы. Когда, например, в ответ на оскорбительную для России театральную постановку в Париже Николай I обещал прислать туда «полмиллиона зрителей в серых шинелях». Или когда Сталин, попыхтев трубкой, клал руку на карту Европы и невозмутимо констатировал: «Мы думаем так...» Или, на худой конец, когда Хрущев стучал по трибуне ООН каблуком башмака, просвещая мировое сообщество насчет «кузькиной матери». Не считаю нужным ни одобрять, ни лишний раз критиковать или высмеивать такие методы, но просто хочу подчеркнуть, что вот это— понимали всегда. Потому что как раз так по западным представлениям и должна себя вести сильная держава. И именно так в настоящее время ведут себя США. Ну а как иначе позволите квалифицировать историю с Поупом, когда американский Конгресс требовал введения санкций против России в ответ на обвинение и осуждение пойманного шпиона? Это что, образец поведения «западной цивилизации», столь широко рекламирующей свой культ права? Каким уж тут уважением к правовым нормам пахнет? Скорее, демонстрацией права сильного цыкнуть на более слабого.

Хотя наверное, пора сделать и существенную оговорку. Возможно, ее следовало сделать и гораздо раньше, еще в начале книги. Но я преднамеренно вынес ее в одну из заключительных глав, чтобы избежать многократных повторов и отсылок к уже сказанному. Ну а здесь все же пора внести необходимые уточнения и подчеркнуть, что во всей данной работе при употреблении терминов «Запад», «политика Запада» и т. п., естественно, представляется только некая модель, и притом достаточно грубая. Ясное дело, что и сам «Запад» состоит из множества стран со своими особенностями и интересами, а «политика Запада» далеко не так четко выражена и однозначна, имея [559] множество нюансов, тонкостей, движущих и действующих сил. Но рассматривать их более подробно— значило бы писать многотомную мировую историю XX столетия с детальным отслеживанием меняющихся взаимоотношений между конкретными государствами, учетом взглядов и позиций тех или иных конкретных политиков в тех или иных конкретных ситуациях, влияния множества субъективных и объективных факторов. Чего я делать, в общем-то, не собирался— поэтому и выделил некие обобщенные тенденции на разных исторических этапах. Те, что так или иначе затрагивали ситуацию в России, оказывали воздействие на ее внутреннее и внешнее положение. Да и из них рассматривал только те тенденции, которые ложились в контекст данной работы и требовали, на мой субъективный взгляд, более внимательного разбора.

Но при детальном исследовании любой внешнеполитической картины, в том числе и современной, такого уровня «усреднения» и обобщения, конечно же, будет недостаточно. Даже сама часть мировой системы, условно обозначаемая «Запад», будет выглядеть совершенно по-разному, если брать, скажем, межвоенный период, период сразу после Второй мировой или настоящий момент. Причем и критерии оценки этих изменений во времени могут быть совершенно разными. Так, с одной стороны, за последние десятилетия произошла очень сильная унификация и «американизация» всего западного мира в культурной, духовной, бытовой сферах. И те национальные различия, которые были очень заметны еще лет 30 назад, теперь хотя и существуют, но оказались существенно сглаженными. Но с другой стороны, в каждой точке того же исторического периода между странами, пусть и выступавшими близкими союзницами, всегда существовали определенные противоречия.

Существуют они и сейчас, и немалые. Ведь если прежде противостояние с социалистическим блоком невольно сплачивало все западные державы, заставляло их безоговорочно признавать лидерство США как главного гаранта их собственной безопасности, то теперь международная ситуация изменилась. И необходимость целиком и полностью следовать в кильватере американской политики стала далеко не такой бесспорной. Да и претензии Америки на приоритетный голос в любых вопросах стали выглядеть в несколько ином свете. Мир опять стал однополярным, как после Первой мировой, но в отличие от тогдашней коллегиальной Антанты теперь и западный блок тоже оказался однополярным, И в этом дважды однополярном варианте США уже успели наломать столько дров, что разгребать их предстоит ой как долго и непросто. Загнали в тупик ситуацию вокруг Ирака. И дальше продолжают загонять, поскольку правление Буша-младшего демонстративно началось с новой бомбардировки. Допосредничались до очередного витка арабо-израильского противостояния на Ближнем Востоке. А на Балканах вместо одного узла напряженности создали другой, куда более опасный— можно сказать, «Чечню в квадрате». И если сами американцы в любой момент имеют возможность уйти оттуда— президент даст команду, и айда домой за [560] океан— то европейским партнерам уйти некуда. Эта самая «Чечня в квадрате», она же у них под боком образовалась. И нравятся результаты такой стратегии далеко не всем в Европе. Можно даже сказать, все больше не нравятся.

Поэтому более-менее дружные антироссийские тенденции в западной политике в какой-то мере действительно продолжают удерживаться лишь на инерции прошлого. Сейчас в мировой политике довольно отчетливо начинает проступать борьба между этой самой инерцией— полным согласием по-прежнему числить себя младшими союзниками американцев и по всем вопросам поддерживать и одобрять решения Вашингтона, и попытками взглянуть на вещи более трезво и самостоятельно— мол, а мы-то что с этого имеем, и зачем это нам, собственно, нужно? Каковы будут конкретные результаты, трудно сказать. Однако так или иначе, мир меняется, наша страна тоже меняется, и думается, со временем она все же сможет вернуть себе достойное место на международной арене. Но во-первых, только в том случае, если сама станет достаточно сильной державой, потому что соображения альтруизма нашим закордонным «друзьям» и потенциальным друзьям всегда были чужды, и слабый партнер для них может стать только лишней обузой— либо «расходным материалом» для достижения каких-то своих целей. А во-вторых, если Россия при этом будет проводить собственную, национальную политику, а не подстраиваться к чужим играм. А то ведь опять подставят...

4. ВЫХОД ИЗ «МЕРТВОЙ ПЕТЛИ»

Чтобы представить исторический путь России в XX столетии, можно предложить одну модель— совершенно не строгую, далекую от какой бы то ни было философской и социологической глубины, и соответственно, ни в коей мере не претендующую на исчерпывающее объяснение всего многообразия явлений и процессов этого пути. Просто образную и, как мне кажется, достаточно наглядную. Модель реки.

В катастрофе Февраля 1917 г. Россия потеряла свое «нормальное» русло, свернула со своего естественного исторического пути— не конкретно «монархического» или «демократического», а в куда более общем значении— пути национальной государственности. Вероятно, поблуждав в разлившихся болотах анархии, мутных политических потоках и водоворотах разных направлений, она имела шансы снова отыскать свой «природный» путь. Но направление течения было подправлено искусственными препятствиями и усилиями, и она попала в другое жесткое русло— русло ленинской антисистемы. Внешне во многих чертах сходной с привычными для россиян формами империи, но с заменой духовного знака на противоположный, так сказать «плюса» на «минус». Однако подобное изменение духовной директории страны было равносильно тому, чтобы реку заставить течь [561] вспять. И под действием объективных и субъективных факторов, различных внешних и внутренних толчков постепенно стал обозначаться обратный поворот. В_. результате страна, сделав гигантскую «мертвую петлю», начала все больше сближаться с тем самым своим естественным руслом, которое когда-то покинула. Сближаться, но все еще не соединяться с ним, удерживаемая и отводимая в сторону искусственными берегами и дамбами господствующей идеологии.

А события 1991–2000 гг. как раз и ознаменовали собой выход из этой «петли». И что любопытно отметить, они явились четким «зеркальным отражением» событий 1917–18 гг. Все основные исторические вехи, которые пережила страна на «входе» в русло антисистемы, имели свои аналоги и на «выходе». Только прошла их Россия в обратном порядке и в другом временном масштабе, поскольку нынешние процессы развивались все же не революционным, а эволюционным путем. И последствия того или иного события каждый раз оказывались обратными тем, которые аналогичное событие имело в катастрофе падения России. Объяснять такую закономерность я не берусь и предоставляю читателю воспринимать ее так, как ему будет угодно и как окажется ближе его мировоззрению— в качестве исторического парадокса, цепочки случайных совпадений, с религиозной, мистической, философской, психологической или символической точек зрения. Но о том, насколько похоже отразились в 90-х факты прошлого и их обратная последовательность, можете судить сами.

Итак, перечислим главные «узловые точки» крушения российской государственности и установления большевистского режима. Февраль 17-го— революция, стихийный взрыв недовольства и анархии. Март— отречение царя, приход к власти первого, либерального кабинета Временного Правительства. Апрель— приезд в Россию Ленина со товарищи. Потом правительственный кризис, уход в отставку первого кабинета и приход к власти второго, коалиционного— либералов с социалистами. Июнь-июль— катастрофа на фронте, усугубленная двоевластием и ударом в спину со стороны большевиков. Уход второго кабинета Временного Правительства и создание третьего, пытавшегося опираться и на либеральную, и на демократическую общественность, и проводить социальные и экономические реформы. Конец июля— ссылка царя в Сибирь. Август-сентябрь— «корниловский мятеж» плюс нереализованный замысел очередного большевистского выступления. Отставка «реформаторского» кабинета Временного Правительства и формирование четвертого, демократического— который уже просто плыл по течению. Октябрь— коммунистический переворот, установление власти Советов, выход России из войны. Зима 1917–18 гг.— «триумфальное шествие Советской власти», национализация промышленности и банков. Февраль 18-го— Брестский мир. Июль— «левоэсеровский мятеж», установление однопартийной власти. [562]

Ну а теперь рассмотрим цепочку событий только что пройденного десятилетия. И август 91-го выглядит как бы «обратным отражением» июля 18-го. Тогда в результате инспирированного большевиками «левоэсеровского мятежа» им удалось раздавить конкурентов и утвердить свой однопартийный режим. Теперь в результате «мятежа ГКЧП» однопартийная власть рухнула. Последовавшие затем Беловежские соглашения «открутили назад» точку Брестского мира, даже подписывались в одних и тех же местах. А начавшаяся после этого повальная приватизация и «триумфальное шествие капитализма» отразили кампанию повальной национализации. Октябрь 93-го похож на обратный аналог октября 17-го. Там были выстрелы «Авроры» по Зимнему дворцу, штурм— и победила Советская власть. В обратном варианте— выстрелы танков по Белому Дому, и кстати, тоже с реки, с Калининского моста, и власть Советов пала. В результате событий октября 17-го страна вышла из войны с Германией. В результате разгрома Верховного Совета, связывавшего президентскую власть— наоборот, вошла в войну на Кавказе.

В 1996 г. президентские выборы и скандал со снятием Лебедя отыграли назад сентябрь-август 1917 г., готовившийся захват власти коммунистами и скандал «корниловского мятежа». Ельцин снял Лебедя по той же самой причине, что и Керенский Корнилова— из опасений за собственную власть. Причем поводом и в том, и в другом случае послужило голословное обвинение в подготовке государственного переворота. И смена правительственных кабинетов тоже отыгралась в обратную сторону. После демократического правительства Черномырдина, не предпринимавшего резких шагов и больше плывшего по течению, пришли «молодые реформаторы». Тут можно даже провести аналогию между необеспеченными акциями ГКО и необеспеченными бумажными— «керенками».

Июль 1998 г., возвращение в Санкт-Петербург и похороны праха царя и его близких, отразил конец июля 1917 г.— их ссылку за Урал. А кризис августа-сентября 98-го имел сходные черты с фронтовой катастрофой июня 17-го. Тогда вдруг рухнул фронт, казавшийся незыблемым, причем основную роль сыграли не объективные факторы, а паника. Одной из причин были ошибки западных союзников, без учета российских реалий настаивавших на крупномасштабном наступлении по их планам, а усугубилось бедствие двоевластием и выступлением в тылу большевиков. В 98-м рухнула финансово-экономическая система, внешне казавшаяся стабильной, но на самом деле расшатанная и состоявшая из одних дыр, как и фронт в 17-м. Основную роль также сыграла паника. Во многом способствовали кризису ошибки западных «друзей», слепо настаивавших на «продолжении реформ» по их рекомендациям. И добавила последствий думская левая оппозиция, создавшая в стране ситуацию двоевластия и парализовавшая возможные действия правительства по срочной нормализации обстановки.

И правительственные кабинеты снова сменились в порядке «обратного отсчета». От «реформаторского» к коалиционному (либералов с [563] коммунистами) правительству Примакова, пытавшемуся проводить свою политику и сохранять стабильность путем уступок и соглашений с левыми. А в мае 99-го таким же образом отразился правительственный кризис апреля 17-го. И вместо коалиционного к власти пришел чисто «либеральный» кабинет Степашина. Весной 17-го наблюдалось очень быстрое падение роли правых и центристских партий и резкий рост влияния левых. В 99-м все произошло наоборот— довольно сильно стал расти рейтинг ОВР, СПС, «Единства».

Засылка врагами России когорты экстремистов во главе с Лениным была, по сути, крупной диверсией, направленной на то, чтобы внести раскол в народ и привести страну к окончательному развалу. Такая же широкомасштабная диверсия была осуществлена в августе-сентябре 99-го— вторжение террористов в Дагестан, серия взрывов жилых домов. Тоже на иностранные деньги, и с той же самой целью. Но последствия получились обратные— не раскол, а консолидация россиян. А необходимость противостоять опасности выдвинула фигуру Путина— которая завоевала популярность так же быстро и неожиданно для многих, как в свое время— фигура Ленина. Кстати, оба вышли на первый план политической арены в одном возрасте, без малого 47 лет, оба получили юридическое образование, оба долгое время провели за рубежом, и оба были связаны со спецслужбами. Только Ленин в России работал на Германию, а Путин— в Германии на Россию. И по менталитету, складу характера, а главное— по отношению к российской государственности фигуры оказываются противоположными (а для тех, кто увлекается астрологией— они и родились в диаметрально-противоположных точках годичного цикла).

Наконец, отобразилось и такое событие, как отречение царя. Отобразилось отречением Ельцина. А обратным отражением февральских потрясений 17-го— массового стихийного «долой!» государственной власти, стала выборная кампания 2000-го. Массовая стихийная поддержка Путина— и соответственно, представляемых им государственных начал. Все. Процесс завершился, «открутив назад» все вехи и этапы входа в состояние давней катастрофы. И получается, что Россия уже вышла в свое нормальное историческое русло. В то, в котором должна была бы развиваться, не скатись она в революционную пропасть. Вышла совершенно больная, ослабленная, с подорванной экономикой и хозяйством, по уши в долгах— но вышла.

Разумеется, полной реставрации прежней России не произошло и произойти не могло. Не могло произойти реанимации разрушенной некогда монархической системы. Не могло произойти восстановления традиционной для дореволюционных времен патриархальной формулы «Бог-Царь-Отечество»— ее действие уже к началу века ослабело, и она так или иначе должна была трансформироваться и обновиться в меняющихся условиях нашего столетия. Нужно учитывать и то, что сам по себе исторический путь, проделанный страной в петле антисистемы, не был целиком «холостым ходом», он имел и поступательную составляющую. Силовые импульсы, направляющие и толкающие движение вспять или в тупиковую нишу, действовали, в основном, [564] на начальных этапах коммунистического владычества. Дальше они и сами слабели, выдыхались, и становились менее эффективными по воздействию на народ. Если вернуться к той же модели реки, то по мере сближения «советского русла» с «российским» они шли уже все в большей степени параллельно. И выход на естественный путь развития страны осуществился как бы в другом месте, намного «ниже по течению».

Но некоторые элементы прежней российской триединой формулы проявились и при возрождении России нынешней. Началось восстановление государственно-патриотических и национально-патриотических начал, о чем речь пойдет ниже. Страна получила сильную власть, демократическую по формам, но более жесткую, чем западные модели. Что диктовалось, кстати, не столько «русской психологией» или «русской потребностью», а вполне объективной необходимостью— потому что в любом государстве только сильная власть может преодолеть хаос и анархию. И когда речь идет не о России, никем это не оспаривается и признается само собой разумеющимся. Скажем, де Голль в 1958 г. сумел вывести страну из грандиозного кризиса и предотвратить революционный взрыв только тем, что усилил единовластие и по конституции Пятой Республики ввел фактически диктатуру президента. Но никто на Западе его за это не осуждает— наоборот, признают его действия вполне целесообразными, а то и единственно возможными в сложившейся тогда ситуации.

Говоря о возврате страны на свой традиционный путь развития, можно вспомнить и тот факт, что Путин стал первым после Николая II правителем, который, принимая на себя бремя высшей государственной власти, испросил благословения церкви. Да ведь, кстати, и само свержение Николая II в точке «выхода из петли» тоже в обратную сторону отыгралось. Только не на земном, а на духовном и символическом уровне— в виде его канонизации.

Но конечно, было бы крайне наивным, да и ошибочным строить иллюзии о некой прямой, непосредственной преемственности от дореволюционной России к сегодняшней. Пожалуй, так могли думать только некоторые молодые энтузиасты в азарте и горячке борьбы 1988–91 гг.— мол, достаточно «отменить коммунизм», и автоматически восстановится прежняя Российская держава. Но можно ли напрочь вычеркнуть из истории, несколько десятилетий нашего прошлого? Реально ли это было бы? Да и с моральной точки зрения как раз вот это было бы чисто по-большевистски, по-«павликоморозовски», перечеркнуть прошлое и отречься от него, чего бы там больше ни было с нашей точки зрения, плохого или хорошего. Именно таким образом и старались действовать коммунисты в первое десятилетие своей власти, оборвав историческую традицию. А советское прошлое— оно тоже наше, российское, вместе со всеми отрицательными, но и вместе со всеми положительными чертами.

Да ведь и россияне теперь другие, очень сильно отличающиеся от россиян начала века. И пытаться механически прилагать к ним стереотипы далекого прошлого или их к этим стереотипам было бы бессмысленно. [565] Нас лепили и формировали не факторы «серебряного века русской культуры», а кого— сороковые, кого— пятидесятые, шестидесятые, восьмидесятые, девяностые со своими плюсами и минусами, достоинствами и недостатками, проблемами и особенностями. Поэтому компромиссное решение в государственной символике— прежние герб и флаг в сочетании с советской мелодией гимна лично я считаю правильным. Не из-за того, как это пытаются порой объяснить, что «при царе тоже было плохое», а при советской власти «было и много хорошего». По другим причинам. Гимн Александрова вовсе не был связан с отрицанием и разрушением моральных, национальных и государственных ценностей прежней России— наоборот, он в свое время сменил в качестве гимна партийный «Интернационал» и соответствовал уже периоду укрепления «советско-российской» государственности. А разве подлежит какому-то сомнению преемственность нынешней нашей государственности с этим периодом?

Есть и еще одна тонкость. Традиции восприятия зрительных геральдических символов, образов и цветов, каковыми являются герб и флаг, остаются при смене поколений все же весьма устойчивыми. Скажем, орел еще в глубокой древности у всех народов индоарийской семьи, и у греков, и у германцев, и у индусов— и в частности, у славян, почитался как птица верховных богов, олицетворение высшей власти. Эта устойчивость проявлялась и в фольклоре, и чуть ли не на подсознательном уровне— не только в дореволюционные, но и в советские времена, независимо от идеологии, человека величали «орлом» за доблесть, мужество, выдающиеся заслуги. А российский триколор, стоило ему впервые появиться на митингах и демонстрациях, очень быстро завоевал популярность даже среди тех, кто и не задумывался о символике, в давнее время придававшейся его цветам. Значит— в том числе— и просто по душе пришлось такое сочетание.

А вот музыкальная традиция такой устойчивостью не обладает. Потому что музыка действует на эмоции— а степень и возможность этого воздействия зависят от конкретных особенностей психологии слушателя, его менталитета, характера, душевного склада. А со временем эти особенности меняются. Мы можем уважать старинную музыку, можем ею восхищаться, ценить ее— но при этом она все равно остается для нас более далекой и сложной для восприятия (а тем более, для массового восприятия), чем современная. Поскольку и она, в свою очередь, нацеливалась на эмоциональный и психологический склад своих современников. И не удивительно, что мелодии «Боже, царя храни» или «Патриотической песни» Глинки не кажутся современным россиянам чем-то «своим», родным и близким— ведь и собственное «я» нынешних россиян формировалось в совсем другое время, в совсем других условиях. В тех, где оптимальной (или близкой к оптимальной) для восприятия и для создания того душевного настроя, который должно вызывать исполнение гимна, оказывалась мелодия Александрова. Так что и тут все закономерно получается.

Конечно, чтобы символика выхода России из «мертвой петли» антисистемы выглядела более полной, наверное, следовало бы и закопать [566] где-нибудь труп главного идеолога и создателя этой антисистемы. Хотя кто знает, может это просто земля русская его не принимает? Тело самозванца Лжедмитрия I, обманом обольстившего страну и приведшего на нее поляков, было выброшено на всеобщее обозрение и валялось на Красной площади без погребения три дня. Тело Ленина точно так же и там же выставлено на всеобщее обозрение и остается без погребения уже более семидесяти лет. Но ведь и степень их вины перед Россией несоизмерима...

5. Слон, которого не заметили

Многочисленная армия компетентных экспертов, как наших, так и зарубежных, занятых оценкой и разбором современных событий— политологи и социологи, аналитики и обозреватели средств массовой информации, самозабвенно увлекающиеся играми рейтингов и коалиционных партийных раскладов, собственных прогнозов и теоретических построений вокруг каждого случайного высказывания представителей «политической элиты», ухитрились при этом проскочить мимо одного знаменательного явления. Может и впрямь не так уж и заметного на первый, поверхностный взгляд. Недостаточно наглядного и неудобного для приложения каких-либо количественных или качественных оценок. Но по сути куда более весомого, чем все высказывания и рейтинги. Ряд фактов позволяет однозначно утверждать, что где-то в период 1997–99 гг. изменился сам менталитет россиян. Или может, еще не менталитет как таковой, но «вектор» этого менталитета повернулся от инертного постсоветского «пофигизма» к национальному и государственному самоосознанию— тому самому, когда рядовому гражданину становится «за державу обидно».

После периода шока и апатии, равнодушия и потребительского эгоцентризма, когда даже гражданство оказывалось случайным, зависящим от штампа прописки в паспорте на момент распада СССР, и отношение к себе самому и своей стране определялось порой скептической формулой «это тот хлев, где я вынужден прозябать», люди снова осознали себя «русскими», то есть принадлежащими к единой общности российского государства— каким бы больным оно ни было, но своего, и никому на самом деле не нужного, кроме нас самих.

Причины для этого, очевидно, наложились различные. И психологические, и экономические, и политические. Стал проходить шок от внутренних потрясений и крутых поворотов. Миновало ошеломление новизной, хлынувшей в нашу жизнь, начиная с периода перестройки. Сыграл свою роль и кризис 98-го— кстати, по большому счету, наверное, полезный для нашей страны, поскольку освободил ее от иждивенческих иллюзий и показал, что рассчитывать нужно на свои, внутренние силы, а заодно и открыл путь на прилавки отечественным товарам. Сказались и бомбардировки Югославии, излечившие [567] людей от стихийного западничества и наглядно продемонстрировавшие, что не такие уж добренькие, искренние и бескорыстные наши закордонные демократические «друзья», как это порой представлялось. И события вокруг Чечни, давшие каждому почувствовать, что «государственные интересы»— вовсе не пустая абстракция, поскольку являются и собственными интересами любого гражданина. А мощная негативная реакция Запада вызвала интуитивное душевное противодействие столь вопиющей несправедливости...

Впрочем, пожалуй, далеко не все тут можно «разложить по полочкам». Изменение менталитета, переориентация системы ценностей— вопрос очень сложный и комплексный, где оказываются взаимосвязанными множество факторов. Тем более, речь идет не о сознании того или иного отдельного гражданина, которое, может, и вовсе не изменилось— он как был, так и остался убежденным коммунистом или наоборот, демократом— а о неких обобщенных величинах, для оценки которых ни методик, ни четких критериев попросту не существует. Но тот факт, что подобное явление в России все же произошло, и что оно имеет не субъективный, а объективный, широкий характер, я попробую показать на примерах самого различного уровня. И начну «от меньшего к большему».

Вот, казалось бы, совсем мелочь. В предыдущей части я упоминал о чрезвычайном распространении в 70–80-х гг. всевозможных студенческих, неформальных, андеграундных клубов, театров, творческих объединений— как одной из немногих доступных в те времена форм самовыражения молодежи. А чувство духовного голода, сопутствующее тогда всей советской действительности, привлекало к ним повышенное внимание публики, все мероприятия подобных коллективов проходили с полным аншлагом— окольными путями, через знакомых билеты добывали, различные лазейки выискивали. В период перестройки наблюдался настоящий взрыв подобного творчества, различные андеграундные коллективы расплодились в невероятном количестве, но... тут же почти все и полопались. Вовсе не из-за проблем финансирования, они тогда еще особой роли не играли. А просто ситуация создалась парадоксальная— с одной стороны, становилось «все можно», поднимались прежде закрытые темы и осваивались прежде недоступные формы, пробивали себе дорогу новые таланты, творческие группы и «тусовки». Но с другой стороны— все-это оказывалось никому не нужным.

На человека хлынуло извне слишком много другого нового. Стали вдруг доступными видео, компьютерные игры, незнакомые ранее, фильмы, книги, накопленный за рубежом багаж массовой культуры. И на подобном фоне любые ростки собственного, оригинального творчества, поневоле забивались, воспринимались чем-то кустарным и доморощенным, уже не заслуживающим внимания. Помнится, даже блестящий международный фестиваль андеграундных театров, организованный в мае 1989 г. в Ленинграде, проходил при совершенно пустом зале— несмотря на свободный вход и расклеенные по всему городу объявления, на спектаклях присутствовало человек по 10–15, [568] да и то, в основном, знакомые выступающих. Но чему уж тут удивляться, если и в лучшие, традиционно-престижные при социализме театры, народ в эти годы тоже ходить перестал— казалось, что при новых возможностях можно полнее и полезнее время провести. Ну а о каких-то студенческих вечерах или капустниках и говорить нечего— подобные мероприятия и вовсе приказали долго жить, как никого не интересующие. А для поколения студентов, пришедшего в начале 90-х и разочаровавшегося даже в «политике», вообще единственным достойным увлечением стал почитаться «бизнес», и сам вузовский корпорантский дух, традиционный для студенчества во все времена, был отброшен за ненадобностью— за компанию с комсомольской заорганизованностью.

И вот для сравнения, довелось мне посетить нашу «альма матер» в 98-м, когда старые товарищи по творчеству похвастались, что сумели набрать энтузиастов из нынешних студентов и восстановить наш былой коллектив. Признаюсь— поначалу глазам не поверил. Публика ломит валом, зал— под завязку, похлеще всяких «времен застоя». И несмотря на довольно слабую «самодеятельность»— единодушная и крайне активная поддержка зрителей, чуть ли не на уровне спартаковских болельщиков. Только лишь из-за того, что актеры и авторы— свои. И их творчество— свое, «родное». Просто пришло в активную жизнь новое поколение молодежи. Тоже, кстати, отнюдь не чуждающееся собственного «бизнеса»— причем осваивающее это поприще куда более грамотно и умело, чем их предшественники. Но налицо и возрождение, так сказать, «местного патриотизма», духа коллективизма. И смещение системы ценностей от пассивного впитывания и отражения внешних воздействий к поиску собственных, нестандартных форм душевного самовыражения.

Нечто подобное можно наблюдать и на более широком уровне. Народ, грубо говоря, «обожрался чужого», выплеснувшегося на него в конце 80— начале 90-х. Что-то из этого чужого в культурной сфере прилепилось, вросло, адаптировалось на нашей почве, заполнив пустовавшие при социализме ниши. Что-то в наших условиях оказалось мертворожденным и не прижилось. Что-то еще существует и поддерживается, несмотря на явную метрворожденность. Но факт тот, что от еще недавно неоспоримых приоритетов зарубежного искусства в людях вновь пробудилась тяга к «нашему», своему родному— а не наносному. Книги отечественных авторов стали пользоваться большим спросом, чем закордонных, за которыми шла охота лет 6–7 назад. И даже в области массовой культуры свои «менты» оказываются теперь куда более популярными, чем стандартизованные американские полисмены. Уж наверное не из-за того, что это какие-нибудь сверхшедевры, а опять лишь из-за того, что «свои».

Другое, и наверное, гораздо более наглядное направление, в котором видны изменения, произошедшие в сознании россиян— это отношение к армии. Фактор, между прочим, весьма показательный— как свидетельствует история, развалу любой государственной системы, от упадка Римской империи и до разрушения России в 1917-м, [569] закономерно сопутствовало пренебрежение народа к собственным вооруженным силам. И поскольку автору этих строк самому довелось служить в перестроенные и первые постсоветские времена, тогдашнее «среднестатистическое» отношение к военным знакомо не понаслышке. В конце 80-х оно доходило до того, что директивами командования официально разрешалось (а неофициально— рекомендовалось) на службу и обратно ходить в штатском, переодеваясь в форму лишь на территории части. Иначе слишком легко было нарваться на конфликт с какими-нибудь «политизировавшимися» подростками. Можно было в качестве «представителя государства» стать объектом приставаний пьяного, недовольного этим государством, или в том же качестве выслушать поток оскорблений от какой-нибудь бабки, не сумевшей в очередях отоварить свои талоны.

А после победы демократии ситуация еще более усугубилась. Тут уж и западные державы стали «закадычными друзьями», и общество всерьез сочло, что раз мы никому не угрожаем, то и нам теперь никто не должен угрожать, так что армия стала выглядеть вообще дармоедами на шее налогоплательщиков. Плюс масса негативных фактов из военной среды, вскрывшихся с обретением свободы слова... Поэтому в Первую Чеченскую кампанию сепаратисты выиграли информационную войну не только из-за того, что она щедро оплачивалась. И не только из-за того, что авторитеты зарубежных мнений считались в тот период непререкаемыми в отечественной журналистике. Победа террористов в информационной войне была целиком обусловлена тем, что их информация четко ложилась в русло тогдашних представлений об армии у самих россиян. В массовом сознании военные и были такими карикатурными, как их изображали и недоброжелатели, и слепо вторящие недоброжелателям «независимые» журналисты. Поэтому им и верили.

Что же касается «государственных интересов», то вспомните-ка, положа руку на сердце, вызвали ли Хасавюртовские соглашения 1996 года у людей сколь-нибудь заметное возмущение, чувство национального оскорбления? Нет, куда там. Скорее, невысказанное облегчение— Чечня, мол, с возу, России спокойнее. А вот бомбардировки Югославии стихийный народный протест уже вызвали, и нешуточный— хотя казалось бы, до «чужой» Югославии нам куда меньше дела, чем до «своего» Кавказа, да и с потребительской точки зрения поддакивать американцам выглядело сподручнее. Значит, в сознании уже что-то изменилось.

И особенно заметным этот сдвиг стал во Второй Чеченской кампании. Тут уж явно обозначилась общенародная поддержка и сопереживание своей армии. А относительно информационной войны, то разве не пытались ее развязать по старому, уже опробованному сценарию? Любой здравомыслящий человек без труда мог различить целенаправленные «заказные» атаки на некоторых телеканалах. И ожили те же самые «правозащитники» со странными привычками не замечать резню и теракты против русских, но разражаться бурными протестами, как только прижимают хвост боевикам. Словом, все то же [570] самое— а уже не получилось. Не сработало. Потому что в струю общего настроя перестало попадать.

А относительно самого этого настроя, можно вспомнить неожиданный скандал, случившийся, если не ошибаюсь, в 99-м и попавший в телепередачи— когда на каком-то мероприятии, организованном «Комитетом солдатских матерей», родители воюющих солдат возмущенно ринулись выяснять, что же это, мол, за «матери», по какому праву и на какие средства они копают против операции в Чечне, а стало быть и против их сыновей. Впрочем, оговорюсь, что в данном случае я далек от того, чтобы в чем-либо обвинять или подозревать названную организацию, а пример этот привел лишь из-за того, что он очень красноречиво иллюстрирует изменение отношения к армии и выполняемым ею задачам— возможно ли было подобное поведение родителей военнослужащих, попавших в «горячую точку», где-нибудь в 1995–96 гг.? Вот уж вряд ли.

Да только ведь и сама армия изменилась! Конечно, не в материально-техническом плане— тут в кризисное время могло ли что-нибудь добавиться, кроме новых проблем? А дух— изменился. Мыслимо ли было несколькими годами раньше, чтобы дембель с вышедшим сроком стремился добровольно задержаться в части— «довоевать»? И чтобы раненый старался вернуться в строй, потому что там его боевые друзья? Потому что он уже имеет опыт, а зеленый новичок, что придет на его место— нет, и имеет больше шансов глупо погибнуть? Не хочу огульно подгонять под одну гребенку всех солдат и все части— но в тех, с которыми довелось соприкасаться автору, любому бойцу, если бы он в 80— начале 90-х высказал такое рвение, сами же его товарищи поставили бы диагноз психического отклонения. Или решили бы, что он преднамеренно «на дурку косит».

Да и в командных эшелонах разве не видны изменения? Генерал погибает, поднимая солдат в атаку. И причем сознательно готовит себя к возможному подвигу, перед отъездом в Чечню принимая крещение. Офицер вызывает огонь на себя... Впрочем, в армии ведь и серьезный «естественный отбор» произошел. Когда она оказалась в полном загоне, в отвратительных материальных и бытовых условиях, корыстолюбцы и карьеристы, засорявшие прежде командный состав, уж конечно же, предпочли разбежаться в более «теплые» и перспективные места. А оставались, несмотря на все трудности, именно военные по призванию. Искренне и честно воспринимающие, что «есть такая профессия— Родину защищать». И среди солдат отбор произошел— причем не только среди контрактников. Потому что при современных широчайших возможностях закосить и уклониться от призыва в строю оказались те, кто сознательно, а то и подсознательно счел, что должен отслужить.

Об изменении общественного менталитета красноречиво свидетельствует и то, с каким напряженным вниманием вся страна следила за трагедией подлодки «Курск», как глубоко переживала эту трагедию— воспринимая гибель моряков именно как потерю «своих», [571] российских, близких каждому человеку. А теперь обратимся все к тем же временам конца 80-начала 90-х. Не напоказ, а честно, для самих себя, попробуем вспомнить аналогичные трагедии. Пожалуй, что и не получится, а если и получится, то с большим трудом. Хотя и корабли тонули, и самолеты разбивались, и стихийные бедствия происходили. И уже не скрывали их— в средствах массовой информации наоборот, на первое место выносили. Но основную массу граждан затрагивало это не слишком-то и глубоко, разве что вскользь. И воспринималось не как общенародное бедствие, касающееся лично каждого, а как очередной случай, подтверждающий, что в нашей стране иначе и быть не может.

Наконец, коснемся и сферы политики. Тут довольно наглядными иллюстрациями изменений массового сознания и самой общественной системы ценностей стали результаты парламентских и президентских выборов 1999–2000 гг. С этой точки зрения находит, например, четкое объяснение неудача блока ОВР— казалось бы, занимавшего куда как выигрышные позиции. Вряд ли ее можно целиком списать на «информационные войны». Народ у нас все же не такой глупый. И беспардонные поливы грязью чаще способны вызвать эффект, противоположный желаемому. Возьмем информационные войны против Ельцина в годы перестройки— разве не они способствовали его взлету? А как подскакивала популярность Лебедя, Примакова, Степашина после снятия их с постов и связанных с этим скандалов и обвинений?

Пожалуй, неудача определилась тем, что предвыборная кампания этого объединения строилась на «негативе»— сплошной критике, отвержении и отрицании каких бы то ни было положительных достижений, то есть методами, выигрышными для начала 90-х, и не нашедшими отклика в 99-м. Зато успех ОВР в столице определился не, программным «негативом», а фактическим «позитивом»— здешние жители хорошо знали конкретные дела Лужкова. А для тех партий где «позитива» вообще не просматривалось, вроде «Яблока», итоги оказались еще скромнее. Ну а успех «Единства», а отчасти и СПС; стали возможными как раз благодаря «позитивным» программам— то есть направленным на укрепление государства. И разумеется, благодаря подчеркнутым связям этих организаций с фигурой Путина.

Но здесь встает закономерный вопрос насчет самого «феномена Путина», над которым, помнится, так упорно ломали головы и наши, и зарубежные аналитики. Ведь ясное дело, что факт преемственности его власти от крайне непопулярного Ельцина давал ему отнюдь не преимущества, а наоборот— сплошные минусы. При объявлении его очередным «преемником» кто-то из политологов, помнится, даже выдвигал версию, что для повышения рейтинга Борис Николаевич преднамеренно отправит его в отставку где-нибудь по весне, поближе к выборам. А получилось— все наоборот... Вот и пошли строиться гипотезы— почему?

Одни объясняли стремительный рост его популярности влиянием, массированной рекламы. Другие— тем, что народ устал от крутых [572] перемен, а плавный переход от Ельцина к обозначенному им преемнику, дескать, от таких перемен гарантирует. Ну а на Западе и в наших прозападных кругах, разумеется, сразу заговорили о ностальгии русских по «твердой руке» и о том, что наш народ просто соскучился по тоталитаризму. Конечно, при мало-мальски серьезном взгляде ни одна из подобных теорий критики не выдерживает. Скажем, на роль тоталитарного вождя в том же списке кандидатов в президенты нашлись бы и более подходящие фигуры. И не связанные с «антитоталитаристом» Ельциным. А что касается ностальгии по временам «твердой руки», то авторы этих высказываний, видимо, не сочли нужным задуматься, кто у нас вообще может помнить эти времена, кроме старичков-пенсионеров, доживающие свой век? А на памяти следующих поколений была ли она, «твердая рука»— при Брежневе, Андропове, Черненко, Горбачеве? И как же тогда можно о ней ностальгировать?

Отсутствия перемен приход к власти Путина вовсе не гарантировал— наоборот, самые первые его шаги еще в качестве премьера связались именно с надеждами на решительную перемену курса верховной власти. И необходимость таких перемен, видимо, осознал и Ельцин к концу своего правления. Похоже, он и сам начал понимать, что завел страну, мягко говоря, «не туда», куда хотелось и грезилось. Вот только силами что-либо изменить уже не располагал.

Ну а насчет политической рекламы уже отмечалось— российский народ не настолько туп, чтобы безоговорочно ей верить и следовать. Поскольку, в отличие от западной общественности, успел выработать довольно прочный иммунитет на пропаганду в не столь уж давние времена, когда абсолютная монополия на средства массовой информации принадлежала КПСС. Ну и что, разве в итоге это помогло коммунистам? Кстати, и Ельцину в период его президентства постоянная телереклама популярности и народной любви что-то не прибавила. А мощнейшая рекламная кампания, развернутая в предвыборной гонке Явлинским дала ли хоть какую-то ощутимую отдачу? Если и дала, то скорее обратную той, которую желал кандидат. Поэтому разгадка «эффекта Путина» лежит совершенно в другой плоскости. Люди увидели энергичного и делового лидера, способного к восстановлению российской государственности. И в данном случае конкретная личность просто легла «в струю» общих чаяний.

Причем подчеркнем, именно тех чаяний, которые возникли в результате указанного изменения общественного менталитета. И еще в 1996 г. шансов на успех у подобного политического лидера было бы немного. Постсоветская инерция еще действовала вовсю, и лозунги национально-государственного плана воспринимались тогда большинством граждан весьма прохладно и скептически, а любой намек на «сильную власть» блокировался абстрактной боязнью «диктатуры». Различные схемы «сильной власти» предлагались в тот период и Лебедем, и Зюгановым, и Жириновским, однако народ предпочел Ельцина, причем всего лишь в качестве «наименьшего из зол», при котором все заведомо пойдет на самотек, зато не будет «резких движений», мешающего каждому жить по-своему. И нетрудно вспомнить, [573] что как раз победитель-Ельцин вел в тот раз свою предвыборную кампанию отнюдь не на патриотических, а на сугубо эгоистических чувствах избирателей, соблазняя их картинами персонального благополучия и грядущего потребительского рая.

Фактически на тех же самых чувствах и лозунгах, на которых попытался сыграть Явлинский на выборах 2000 г. Результаты этой кампании уже многократно разбирались и анализировались с разных точек зрения. Каково соотношение «левых», «правых» и «центра», как оно изменилось за четыре года, как распределились голоса по регионам, по категориям населения и т. п. На цифры взглянуть— так вроде, многое и похожим получается. Основным соперником ведущего кандидата снова стал Зюганов, разве что разрыв увеличился, да без второго тура обошлось. Однако есть одно большое «но»...

Ведь если говорить о «преемственности» не в персонально обозначенном смысле, а о преемственности политических программ и лозунгов, то продолжателем линии Ельцина, каковой она выглядела и в 96-м, и, по крайней мере, до 99-го, выступил вовсе не Путин, а Явлинский! И под его «демократические» знамена собрались все, кого эта линия все еще устраивала. И ортодоксы от демократии, отдающие приоритет декларативным правам и свободам перед реальными средствами их обеспечения. И те, кто желал бы сохранить существующее положение в стране, чтобы продолжать ловить рыбку в мутной воде. И явные «антигосударственники». И твердолобые западники. И лица или группировки, находящиеся в той или иной зависимости от иностранцев. И просто те, кто предпочел достигнутое ими материальное благополучие риску перемены политического курса.

И хотя основными конкурентами по набранным голосам в итоге все равно стали Путин и Зюганов, но как нетрудно вспомнить, главная «интрига выборов», главные предвыборные баталии, так сказать, «битвы за души», развернулись вовсе не между ними, а между Путиным и Явлинским. Поэтому представляется важным и интересным проанализировать результаты с еще одной позиции. 53% избирателей, отдавших голоса Путину— это, условно говоря, «государственники». То есть те, для кого стала очевидной необходимость возрождения Российской державы и общенародной системы ценностей, укрепления страны и выхода ее из состояния развала и бардака. Но 3% проголосовавших за Жириновского— это тоже «государственники», только с поправкой на лидера. 35% электората, отдавших голоса Зюганову, и около 2%— Тулееву— коммунисты. Только ведь по большому счету и это «государственники»! С поправкой идеологического характера, а в значительной части и просто ностальгического, по временам своей молодости, когда и «вода была мокрее», и могучая страна еще не развалилась, не была разворована и не была вынуждена унижаться на международной арене. Итого, при прочих различиях между собой, более 90% получается. Против 6% у Явлинского— условно говоря, «демократов». То бишь тех, кого (опять же при прочих различиях между собой и по разным причинам) дальнейшее ослабление государства и связанные с этим системы ценностей вполне [574] устраивали. А такое соотношение уже очень даже впечатляет. И о повороте общественного менталитета, по-моему, говорит однозначно. В выборных кампаниях 1999–2000 гг. вдруг проявилось еще одно явление, немыслимое в 1995–96 гг. На выборы, неожиданно для всех политологов и социологов, активно пошла молодежь— что у предыдущего поколения юношей и девушек считалось чуть ли не признаком дурного вкуса, напрасной потерей времени, и уж во всяком случае— просто занудством. А новое поколение вдруг пошло, желая самим, по собственным вкусам формировать жизнь своего государства. И давайте-ка сопоставим— ведь как раз у этого поколения вновь проснулась тяга к духовному самовыражению и самоутверждению. И в студенческой его части возродился утраченный было дух корпорантской общности, чувство единения и товарищества. Да ведь и на Вторую Чеченскую пошли воевать мальчишки из этого же поколения! Так что все взаимосвязано получается. И само это молодое поколение, только что вступившее в самостоятельную жизнь, получается уже не «постсоветским» по своему складу, а полноценным «российским». А раз так, то Россия действительно возрождается.

Дальше