Глава 3. Россия и Германия: стравить!

Комбинации же задумывались серьезно. То, что война лишь продолжает политику другими средствами, мир знал еще со времен Клаузевица. Будущая мировая война тоже была, естественно, средством. И в качестве такового она должна была обеспечить выполнение сразу трех задач.

Надо было, скажем, сбить социальную напряженность. В третью, впрочем, очередь.

Во вторую очередь война должна была дать невиданные ранее дивиденды. Особую для капитала прибыльность военных государственных заказов хорошо объяснил американский публицист Гершль Мейер: «Даже тогда, когда 75-90% производственной мощности компании используются для гражданского производства, и только 10-25%— для военных заказов, имен но последние играют решающую роль для предпринимателей. Гражданская продукция покрывает расходы на материалы, амортизацию, заработную плату, жалованье служащим, аренду и прочее. А военная продукция дает чистую сверхприбыль».

Все верно: ведь здесь платит особый— нерыночный потребитель. Цены на военную продукцию определяются не себестоимостью, а возможностями казны. Казна же развитых государств становилась бездонной за счет наращивания государственного долга. Кредиторами выступали рядовые налогоплательщики, только проценты с долга выплачивали не им, а они сами. Кровью.

Но даже сверхприбыль играла вторую роль. В первую очередь война предполагалась как средство быстрого передела мира. Да, германский пример был наиболее ярким, но не решающим. Молодой рейх оказался нашпигован, как добрая немецкая кровяная колбаса тмином, не только идеями агрессивного пангерманизма, но и могучими крупповскими двенадцати дюймовыми стволами. Достаточно взглянуть на старую фото панораму орудийного цеха десятых годов на заводе Круппа, где стальных «хоботов» только в пределах видимости насчитывается с полсотни, чтобы понять: насколько война для капитала Германии была делом решенным. Но решенным в том случае, если колониальные державы не уступят им часть планетной добычи полюбовно.

Русский дипломат Николай Николаевич Шебеко доклады вал в 1911 году в МИД о планах развития Багдадской железной дороги: «В настоящем своем фазисе сооружаемый путь представляет уже прекрасный сбыт для изделий германских фабрик и заводов, так как весь железо-строительный материал доставляется из Германии. В будущем законченном виде дорога даст возможность германской промышленности наводнить своими продуктами Малую Азию, Сирию и Месопотамию, а по окончании линии Багдад-Ханекин-Тегеран, также и Персию».

Эти пути на Восток немцы пролагали не огнем факелов и сталью мечей, а огнем домен и рельсовой сталью! А у пангерманской идеологии были убедительные материальные обоснования.

Академик Тарле отзывался о мощи Антанты в степенях только превосходных: «Соединенные силы Антанты были так колоссальны, ее материальные возможности были так безграничны...» и т. п. Однако статистика говорила об обратном.

В 1913 году удельный вес рейха (без Австро-Венгрии) в мировом машиностроении составлял 21,3%. А всей Антанты -Великобритании, Франции и России, вместе взятых— 17,7%, Итог впечатляющий, но... бледнеющий перед силой США, имевших 51,8%!

Была и другая статистика. В 1900 году почти 75% американского экспорта шло в Европу, а в 1913 году— только 59%! И основной причиной стало усиление Германии. Выходило, что капитал США терял свое влияние в Европе с темпом более 1% в год!

А ведь у Дяди Сэма была серьезная «фора»: ему не приходилось много тратиться на содержание вооруженных сил, на сооружение «оборонительных валов», «линий», крепостей. На ведение, наконец, разорительных войн на протяжении веков...

Собственно, читатель, эти-то цифры и соображения заранее программировали все: географию, течение и итог первой великой дележки мира и сверхприбылей путем войны.

Ход рассуждений здесь был простым и подлым. Начнем с географии... Серьезная война могла начаться только в Европе между европейцами. И с обязательным участием Германии, уже перевалившей через отметку одной пятой мирового современного производства. Победить должны были Штаты, как страна, дающая половину мирового производства. Но что делать с вольнолюбивыми ковбоями и фермерами? С не забывшими воли промышленными рабочими Америки, не говоря уже о «нижнем» среднем классе? На все проблемы вне звездно-полосатой родины им всем было глубоко наплевать. Покрасоваться с карабинами тут, под боком: в Мексике, на Кубе— еще куда ни шло. А вытянуть их в далекую Европу на великую вой ну— такую, чтобы прибыль получилась с большой буквы, в мировом масштабе, было непросто. Почти невозможно.

Значит, нужно вести войну чужими руками, но под американским контролем. Выбора не было— война начнется рука ми англо-французов с привлечением мужичков недотепистого «адмирала Маркизовой лужи и Цусимского пролива» Николая Александровича Романова.

Был ясен и ход войны, и ее исход. И странно, что это отрицалось и отрицается многими. Я уже не раз ссылался и буду ссылаться на академика Е. Тарле уже потому, что пишу о том же периоде, о котором написал свою книгу и он. Параллельные сравнения напрашиваются сами.

Обратимся к мнению Тарле: «Конечно, для капиталистических классов всех стран, особенно всех великих держав, был элемент риска; математически непререкаемой надежды на по беду не было ни у кого»...

Тарле неправ в корне. Что касается Соединенных Штатов (и только их!), то они имели нечто большее, чем надежды. Риск для них был сведен к нулю, зато победа рассчитывалась с математически непререкаемой точностью.

Заранее не приходилось сомневаться, что в случае войны Германия Антанту будет бить. И что США начнут поддерживать Антанту вначале «по факту». А вот когда Германия Антанту почти побьет, США вмешаются уже открыто и сведут окончательный баланс. В свою пользу, конечно.

Тарле не понял сути даже после окончания войны, а вот хитрая, но проницательная лиса Талейран, понаблюдав в свое время за Америкой вблизи, дал точный прогноз будущего за сто двадцать лет до действительных событий. Он предупреждал: «На Америку Европа должна смотреть всегда открытыми глазами и не давать никакого предлога для обвинений или репрессий. Америка усиливается с каждым днем. Она превратится в огромную силу, и придет момент, когда перед лицом Европы, сообщение с которой станет более легким в результате новых открытий, она пожелает сказать свое слово в отношении наших дел и наложить на них свою руку... В тот день, когда Америка придет в Европу, мир и безопасность будут из нее надолго изгнаны».

Именно так все и произошло, но все это нужно было еще хорошенько подготовить. Ведь приходилось иметь дело не с оловянными солдатиками, а с судьбами доброго полумиллиарда живых людей.

И нужно было обязательно изолировать Германию от России и одновременно не дать Германии мириться с Англией. В этой двуединой задаче враги европейского мира преуспели вполне. Было их немало, но есть среди них одна по-особому загадочная фигура. Тайны долгой подготовки войны проявились в ней так отчетливо, что по сути перестали быть тайнами. Случай этот настолько уникален, что на нем нужно остановиться отдельно.

Я имею в виду, читатель, наиболее, по определению первого издания Большой советской энциклопедии 1930 года, крупного представителя закулисной дипломатии в эпоху Вильгельма II барона Фридриха Августа фон Гольштейна. Это имя почти незнакомо современной советской историографии и из после дующих изданий БСЭ «выпало» (что удивительно и загадочно само по себе). О Голыптейне упоминает академик Хвостов в на писанном им в начале шестидесятых годов втором томе «Истории дипломатии», но и он подлинное значение таинственного барона не обозначил. Впрочем, современные западные историки тоже почему-то историю барона из вида упускают.

Гольштейн родился в год смерти Пушкина— в 1837. Начинал он как ближайший сотрудник Бисмарка, а значительно поз же активно содействовал его отставке. В двадцать три года Голь-штейн приехал в Петербург на должность младшего атташе при после Бисмарке. В тридцать семь лет он был вторым секретарем посольства в Париже и стал известен благодаря показаниям на процессе 1874 года по делу своего бывшего шефа— посла Германии во Франции графа Г. Арнима, соперника и противника Бисмарка. Говорили, что Гольштейну, выполняя задания Бисмарка, приходилось даже собирать пыль под диваном в приемной посольства, чтобы подслушивать беседы фон Арнима.

С 1880 года барон, остававшийся всю жизнь холостяком, обосновался в министерстве иностранных дел в качестве советника политического отдела. Забавно, что автор биографии Бисмарка Алан Палмер утверждал: Бисмарк способствовал продвижению «честного и амбициозного» барона по служебной лестнице до тех пор, пока тот не стал самым знаменитым «серым кардиналом» со времен отца Жозефа, состоявшего при Ришелье. Палмер сам не заметил, как попал впросак! Ведь «серые кардиналы» тем и отличаются, что не имеют никакого официального веса при абсолютном фактическом влиянии. По служебной лестнице они никогда не поднимаются именно в силу своего особого положения.

Таким же был и Гольштейн. Он наотрез отказывался от всех повышений и до ухода от дел в 1906 году формально оставался все тем же скромным советником, а на деле— заправлял всей внешней политикой.

Бисмарк получил отставку от нового кайзера, молодого Вильгельма II, весной 1890 года, и уже тогда роль Гольштейна в этом была одной из главных. Почему Гольштейн так настойчиво хотел отстранить Бисмарка, если он не метил высоко сам? И почему затем Гольштейн действовал в тени, за кулиса ми, почти тридцать лет— как раз самые важные для дипломатической подготовки мировой войны десятилетия?

Ответ отыскивается в основных результатах политики Голь штейна. Уже при отставке Бисмарка он выступил ярым противником перезаключения договора о «перестраховке» с Россией. Он даже спрятал в решительную минуту текст договора от сына Бисмарка— Герберта. Собственно, «новый курс» канцлера фон Каприви де Капрера ди Монтекукули был курсом Гольштейна. И эту антирусскую линию, идущую вразрез с принципами Бис марка, он выдержал до конца своей деятельности.

Но он же сорвал и намечавшееся англо-германское сближение. Он уверял Вильгельма II, что Англия никогда не пой дет на соглашение с Францией и Россией. Через пару десятков лет таким же (почему-то!) образом провоцировал немцев английский министр иностранных дел сэр Эдуард Грей, уверяя, что Англия останется нейтральной, в то время когда она готовилась объявлять Германии войну.

Статс-секретарь, а затем канцлер Бернгард фон Бюлов имел номинальный политический вес, а реально все решали пометы барона на полях дипломатических депеш. Если он писал: «Дешево!», то проект отставлялся в сторону. Именно в руках Гольштейна были важнейшие дипломатические назначения, он вел собственную переписку с германскими представителями за границей. Иногда он даже сносился через голову послов с их секретарями и явно заслужил свое прозвище «великий незнакомец» наряду с уже избитым «серое преподобие» («graue Eminenz»)...

Е. Тарле, подробно описывая Германию Вильгельма II, личности Гольштейна много внимания не уделил, но уровень его влияния понимал, потому что написал: «Все четыре канцлера, занимавшие этот пост между отставкой Бисмарка и на чалом мировой войны, т.е. и Каприви (1890-1894 гг.), и князь Гогенлоэ (1894-1900 гг.), и Бюлов (1900-1909 гг.), и Бетман-Гельвег(1909-1917 гг.), были в сущности орудиями и исполнителями воли императора, точнее— мысли стоявших за ним лиц, вроде барона Фрица фон Гольштейна»...

Но кто стоял за Гольштейном? Тарле— обычно очень чуткий к психологическим и личностным аспектам исторических событий,— этим вопросом почему-то не задавался. Более того, он даже не заметил, что противоречил сам себе, когда утверждал: «Уже наличность таких выдающихся людей, как князь Лихновский, Брокдорф-Ранцау, Бернсторф, Кидерлен-Вехтер, Маршаль фон Биберштейн, не дает ни малейшего права... говорить об общей неудовлетворительности германской дипломатии». Гольштейна в перечне нет, хотя названные дипломаты были младшими современниками и коллегами «серого барона», а в искусстве дипломатии ему, скорее всего, уступали.

Правда, в одном месте своей «Европы в эпоху империализма» Тарле дал хотя и сжатую, ущербную своей краткостью, но важную характеристику барона. «Отметим, к слову, что в 1890-1907 годах за спиной императора стояло одно лицо, громадная роль которого только сравнительно недавно (Тарле писал это в 1927 году— С.К.) выявлена,— барон Фриц фон Гольштейн, скрывавшийся в тени... Этот человек, очень работоспособный и дельный, в сущности и составлял доклады, представлявшиеся канцлерами императору, и, в совершенстве изучив натуру Вильгельма, искусно подсказывал императору его резолюции, подсказывал самим построением доклада. В 1925 году выяснилось документально, что Гольштейн вел широкую биржевую игру и был в постоянных сношениях с биржей; он отражал интересы наиболее агрессивно настроенных сфер крупного капитала Он был очень важной, хотя и скрытой пружиной, посредством которой капитализм создавал империалистическую внешнюю политику».

Но Тарле тут же прибавлял: «Это— только деталь, конечно. Империалистическая, агрессивная тенденция в германской внешней политике была неизбежна».

Замечу, что артистическая натура либерала Тарле плохо выносила германский практицизм, зато была доброжелатель на к англо-французскому образу мыслей. Небеспристрастный взгляд— ограниченный. И поэтому Тарле не смог понять, что агрессивная тенденция во внешней политике Германии была действительно неизбежной, а вот антирусская тенденция была совсем не обязательна.

Линия Гольштейна проводилась как подчеркнуто антибисмарковская, то есть, в конечном счете антироссийская. Но какова же была здесь роль лично кайзера? Ведь Вильгельм не раз и не два пытался договориться с Николаем II (а еще раньше— с Александром III). Да в том-то трагедия и была, что как в Петербурге, так и в Берлине активно действовали силы, готовив шие открытый военный антагонизм двух ранее дружественных стран. Фактор Гольштейна здесь если и был деталью, то принципиальной. Тарле невольно дал образ очень точный— Гольштейн был пружиной. Пружина задает движение, без нее не работает весь механизм, но ее в свою очередь заводят! И уже не деталью, а сутью эпохи становилось то, что в Германии даже вопреки намерениям монарха некто заводил пружину для движения против России.

«Венцом» (не по значению, а по времени) официальных усилий барона стал подрыв позиций Германии в Марокко и конфликт по этому поводу с Францией. Данный факт исчерпал кредиты доверия к Гольштейну у Вильгельма, и барон был вынужден уйти в отставку— за три года до своей смерти. Почти семидесятилетний «добряк» (по оценке Палмера) оказался весьма мстительным, и через журналиста Гардена раззвонил о гомосексуальных забавах в интимном кружке ближайшего друга кайзера и второй «скрытой пружины» международных антирусских кругов— графа Филиппа Эйленбурга. Обстоятельство занятное. Вряд ли престарелый барон собирал свой «компромат» опять под диванами. Скорее он отыскивал его на диванах в кружке графа Филиппа. Если учесть тесную связь влиятельного масонства с аристократическим гомосексуализмом, то политическая физиономия Гольштейна приобретает вполне определенный оттенок— космополитический.

Между прочим, еще в начале своей «антикарьерной» карьеры фон Гольштейн, ведя 26 апреля 1871 года переговоры с военным делегатом Парижской коммуны Клюзере о возможном признании коммунаров германским правительством, сорвал их в пользу версальской контрреволюции. В общей картине жизни барона— мелочь, но многозначительная и тоже разоблачающая.

Редкие и скупые советские оценки Гольштейна объясняют его «просчеты» приверженностью к окостенелым доктринам и схемам, но вряд ли удачливый биржевой спекулянт, ловко превращающий дипломатические тайны в золото, оказался так уж неспособен к ломке своих взглядов. Нет, просто схема, в которую была вписана политика Гольштейна, никакого от ношения к интересам Германии не имела изначально, потому что она изолировала Германию, вела ее к войне и создавала ей образ будущего «поджигателя войны».

При внимательном рассмотрении «великий незнакомец» оказывается особо доверенным лицом транснациональных сил. Так что «graue Eminenz» не направлял внешнюю политику рейха. Нет, это им, как рулем, целенаправленно, десятилетиями, ее подправляли в нужном Золотому Интернационалу направлении. Курсовых же целей было две: разрыв с Россией и недопущение альянса с Англией.

Бисмарк, хотя и поздно, разобрался в «под-над-диванном» бароне. И предостерегал кайзера от «человека с глазами гиены». Увы, Гольштейн интриговал и властвовал беспрепятствен но. Причем властвовал до самой смерти, потому что до послед них дней был частным советником фон Бюлова и внес свою долю в последний Боснийский кризис 1908-1909 годов, ставший преддверием скорой войны. Состоял он в следующем.

Австро-Венгрия аннексировала славянские провинции Турции— Боснию и Герцеговину. Сербия начала протестовать, по тому что рассчитывала на эти земли как на часть будущего южнославянского государства. Россия поддержала Сербию, а Германия— австрияков. Англо-французы остались в стороне, не желая подыгрывать России и тем самым усиливать наше влияние на Балканах. В результате авторитет русских упал, и разногласия между русскими и немцами получили дополнительную подпитку. Гольштейн сыграл в этом существенную роль.

Будучи, безусловно, выдающейся личностью, он действо вал с безукоризненным знанием своего ремесла, дипломатической истории, придворной жизни и тайн. Его положение было таким, что, как правило, не ему, а он грозил отставкой, и угроза каждый раз срабатывала.

Жил он таинственно, открыто почти ни с кем не встречаясь, избегал журналистов и всякой публичности. Не существует даже его подлинной фотографии. Зато подлинную его роль проявила сама история.

«Гольштейны» были и во Франции, и в России, и в Англии. И везде их руками обеспечивалось одно— война. Но лишь германский Гольштейн оказался настолько загадочным, что его вызывающая загадочность превратилась в свою противоположность.

С именем, как ни странно, именно Фрица Гольштейна, связан почти мимолетный, но очень интересный и так и не понятый верно эпизод российско-германских отношений. Летом 1905 года, когда до начала Первой мировой войны было еще почти 10 лет, у острова Бьорке в финляндских шхерах встретились два императора— Вильгельм II и Николай II.

О свидании императоров писали не раз, но подлинные его детали явно остались только между двумя основными фигура ми Бьоркского рандеву. С другой же стороны, о Бьорке хотя и упоминали неоднократно, но без понимания того, что же тог да произошло и почему. Так каким же был смысл Бьоркской встречи, читатель?

Вряд ли можно разобраться во всем этом, если не смотреть на мировую внешнюю политику начала XX века как на хотя и еще неустановившийся окончательно, еще противоречивый в частностях, но уже единый в главном процесс, который скрыто, но напористо организовывал во всех странах одновременно наднациональный мировой капитал.

В первые годы начавшегося века расстановка фигур буду щей большой игры живыми солдатиками начала определяться окончательно. Мировой капитал имел прочные позиции во всех основных «политических» державах, то есть в США, Англии и Франции.

Для начала XX века было верным мнение о том, что промышленный капитал более национален, чем банковский. В Германии бурно развивалась прежде всего внутренняя производящая экономика, и уже поэтому крепнущая Германия контролировалась Золотым Интернационалом в наименьшей мере. Над Россией контроль вроде бы уже установился, но говорить о его прочности еще было рано.

Получалось так, что назрела необходимость окончательно оторвать Россию от Германии и сделать их политический союз совершенно невозможным.

Легко сказать, но как сделать? Ведь вне России происходило такое, что как раз наоборот, могло отвратить Николая II и русских от «демократической» Европы и сблизить их с «монархической» Германией.

Обычно главным политическим противостоянием тех лет считают англо-германское, но у крупного капитала нюх по тоньше, чем у присяжных историков,— даром, что исторической дальновидности у того же капитала нет ни на грош. Мы уже знаем, читатель, что капитал задумывал грядущие мировые потрясения, и Европа неизбежно должна была стать их ареной просто потому, что в ходе подобных событий нужно было обязательно ослабить Германию внутри нее самой с по мощью континентальной войны. А она была невозможна без того, чтобы не только Германия и Франция враждовали, но и Германия и Россия были разобщены.

Избрали и новую штаб-квартиру капитала— неуязвимые территориально и геополитически Соединенные Штаты. Да, пока что между ними и Англией существовали отношения должника и кредитора, и США, вплоть до Первой мировой войны, были крупнейшим в мире должником, а Англия -крупнейшим мировым кредитором. Точнее, по верному замечанию академика В. Хвостова, кредитором была английская финансовая олигархия, английской ее можно было назвать с большой натяжкой как в смысле формальной национальной принадлежности, так и с позиций ее мироощущения— космополитического и эгоистического.

Миром начала века правила вроде бы Англия, но миром XX века должны были править Штаты. И перспективным основным мировым противоречием тогда выступало бы уже не англо-германское, а американо-германское.

Вот что писал 1 января 1898 года германский посол в Вашингтоне Хольлебен: «Противоречия между Германией и Соединенными Штатами в экономических вопросах, все более и более обостряющиеся со времени великого подъема, испытанного Германией в качестве экономической силы, поскольку речь идет о настроениях в США, вступили в острую стадию. Сейчас Германия в здешней прессе и в обывательских разговорах является безусловно самой ненавидимой страной. Эта ненависть относится в первую очередь к стесняющему конкуренту, но она переносится также на чисто политическую почву. Нас называют бандитами и грабителями с большой дороги (это американцы-то, укравшие целый континент и прибирающие к рукам все, что только плохо лежит!— С.К.}. То обстоятельство, что недовольство против нас заходит так далеко и проявляется сильнее, чем против других конкурентов, объясняется здесь страхом перед нашей возрастающей конкурентоспособностью в хозяйственной области и перед нашей энергией и возрастающей мощью в области политической».

Оценка Хольлебена, читатель, не только ярка и точна. Она ценна еще и тем, что доказывает: не очень-то «должник» опасался своего «кредитора», и Англию в США— как серьезного в перспективе конкурента— не рассматривали. Зато там очень опасались Германии.

А ведь Германия даже в конце XIX века была лишь слабой тенью Германии десятых годов XX века!

Общие констатации Хольлебена хорошо иллюстрировались и практически. Весной и летом того же 1898 года разгорелась испано-американская война. Вообще-то выражение «разгорелась» не очень верно: огонь американских канонерок выжигал остатки былого влияния Испании в регионе, как степной пожар выжигает сухую траву— неудержимо и дотла. Штаты быстро занимали Карибские острова, высадились на Филиппинах.

Однако в Манильскую бухту была послана из Китая и германская эскадра. 12 июня 1898 года она стала на якорь в виду американской эскадры, по мощи уступавшей немцам. Янки благодушны лишь когда видят перед собой покорных холуев. Но тут в прессе США поднялась волна «благородного возмущения». И было отчего— часть лакомых кусков «испанского пирога» немцы от США оттяпали. Правительство Испании сбыло с рук и так уплывающее из них и в Берлине продало Германии Каролинские и Марианнские острова.

Тогда же Ленин со своей всегдашней беспощадной точностью отметил: «Соединенные Штаты имеют «виды» на Южную Америку и борются с растущим в ней влиянием Германии».

Впрочем, с германским влиянием активно боролась и Англия. Английскую элиту все более беспокоил рост как общей, так и (особенно) морской германской мощи. Англия входила в очередной конфликт с Германией по вопросу о Багдадской железной дороге, но это был именно очередной и далеко не единственный конфликт далеко не в единственной точке земного шара.

Но и отношения Англии с Россией, и так никогда не бывшие сердечными, портились. Англия открыто поддерживала Японию, да и вообще традиционно «пакостила», порой скрыто, а чаще— открыто. 30 января 1902 года был заключен антирусский англо-японский союз и, опираясь на него, Япония развязала русско-японскую войну 1904-1905 годов.

Скажем также, к слову, что в апреле 1904 года синдикат английских банков совместно с американо-еврейским банкирским домом «Кун, Леб и компания» и банкиром Яковом Шиффом предоставили Японии кредит в 50 миллионов долларов. По заслуживающему доверия (в данном случае) свидетельству Витте, «тогда государь считал англичан нашими заклятыми врагами».

Правда, и в «союзной» Франции банкир барон Жак Гинзбург в самый разгар маньчжурской войны, по воспоминаниям графа Игнатьева, сумел провести заем для Японии. И вот на фоне всего этого началось взаимное встречное движение Англии к Франции и наоборот.

Всего семь лет назад между этими двумя колониальными супердержавами не то что союза— просто нормальных отношений не было и в помине. На языке у всего мира было слово «Фашода», а англичане и французы были на грани войны. Войны классически колониальной, которая велась бы не под стенами Лондона и Парижа, а за тысячи километров от них, но все же могла возникнуть. Или все же не могла?

Дело было так. В сентябре 1898 года у селения Фашода на Белом Ниле, в верховьях великой реки, столкнулись два военных соединения.

Французский колониальный отряд капитана Маршана пришел сюда из французского Конго еще в июле, водрузил над развалинами старой крепости трехцветный флаг и теперь стоял на пути у английской экспедиции генерала Китченера, шедшей вверх по Нилу.

Встретились генерал и капитан не на светском приеме, так что субординация полетела к черту— капитан решительно от казался уступить старшему по званию, и мутные нильские воды начали вскипать от накала страстей.

Генерал командовал корпусом в 20 тысяч человек, капитан— отрядом в сотню бойцов, но суть была не в местном соотношении сил в конкретном африканском захолустье. Фашодский кризис нарастал не под стенами заброшенной крепостенки в Восточном Судане, а в европейских столицах.

Это была серьезная проба складывающегося глобального колониального «расклада», но— политическая, когда потоком лились чернила газетных писак, а не кровь солдат, и в бой вводили не передовые части, а передовые статьи. В ходе Фашодского конфликта нащупывались связи, оценивались шансы будущих коалиций. И так как холопы еще не дрались, чубы трещали пока что у панов.

Франция оказалась вдруг в таком раздоре с Англией, что, как писал академик Тарле, даже в ультра-националистической французской прессе впервые за долгие-долгие годы стали за даваться вопросом: кого скорее следует считать вечным, на следственным врагом Франции— Германию или Англию?

Дошло до того, что начинали составляться проекты при влечения Германии к войне с Англией на стороне Франции и... России. Но Германия в тот момент могла больше получить от полюбовного соглашения с Англией на колониальной ниве, и Франции пришлось уступить.

Генерал отдавил-таки капитану мозоли— даром что Маршан шел к Фашоде через джунгли и болота Центральной Африки целых два года.

Собственно, военная стычка Франции с Англией могла укрепить лишь Германию, что отнюдь не входило в расчеты стратегов будущей мировой войны. Поэтому Англии и Франции вместо взаимного мордобоя пришлось переходить к взаимному, хотя и сомнительному согласию.

Забавно, но даже историки-марксисты всерьез называли одним из факторов намечавшейся «дружбы» бывших фашодских недругов личную дипломатию английского короля Эдуарда VII. Он, мол, был сторонником англо-французского и ан глорусского (!) сближения, зато неприязненно относился и к Вильгельму, и к Германии.

Об Эдуарде историки не забыли, а то, что по обе стороны Ла-Манша политику определяли лондонские и парижские Ротшильды, почему-то из виду упустили. Однако главным был как раз тот факт, что союзу банкиров остро понадобился англо-французский союз.

Франция хотя и хорохорилась, но дряхлела. Французская экономика теряла динамичность, Франция— достойную перспективу. А ведь, напомню, без Франции как единственно реально антигерманской континентальной великой державы не могла начаться будущая большая война.

Францию нужно было надежно прибирать к рукам путем подконтрольного союза. Английский король был здесь лишь коронованным зиц-председателем— не более того. Да особенно трудиться ему и не пришлось— Франция охотно шла на попятный в прошлых спорах, и 8 апреля 1904 года было под писано англо-французское соглашение, формально касавшееся раздела сфер влияния в Африке (и еще кое-где по мелочам), а фактически было закладной доской в будущем здании антигерманского глобального союза. Соглашение получило в печати название «сердечного согласия», по-французски «Entente cordiale». Отсюда и пошла Антанта.

Но России такое «согласие» выходило боком. Все более привязанная к Франции займами и политикой финансового Петербурга, Россия хмуро смотрела на перспективы оказаться привязанной еще и к Англии. Россия терпела поражение в войне с Японией, Франция ей не помогала, а бездействовала, да еще руками Жака Гинзбурга помогала Японии. Англия была открыто враждебна.

Друзья проверяются в беде, и даже в такой локальной беде, как дальневосточный конфуз, поведение Европы волей-неволей заставляло задумываться даже ленивого на мысль монарха Ники (Николая II.— С.К.), тем более что кайзер Вильгельм настойчиво его к этому подталкивал.

Итак, мировому наднациональному капиталу, с одной стороны, нужно было в зародыше подавить возможность теперь уже германо-российского согласия, а с другой— окончательно пристегнуть Россию к «согласию» собственному.

И метод для этого выбрали настолько же умелый, насколько и рискованный. Хотя, впрочем, при точном учете психологии императоров Вильгельма и Николая, а также в свете того, что внешнее недоброе влияние на русскую политику было мощным и глубоким, риск был не очень уж и велик и даже во все исключался. Пожалуй, избранный метод можно охарактеризовать как «контрминный». Что делает умный и умелый солдат, если противник ведет под него подземную мину? Ну, конечно же, начинает вести свою контрмину для того, чтобы упреждающе взорвать чужую мину и полностью расстроить вражеские расчеты.

Такой контрминой финансового Запада и стал для надежд Вильгельма II германский (впрочем, германский лишь внешне) план нового европейского политического расклада.

Тут нам, читатель, надо без спешки порассуждать, потому что документов о данном факте истории никто не оставил, да и не мог. Такие замыслы бумаге не доверяют. Но вот что говорит нам логика...

Германии был нужен союз с Россией, который стал бы неизбежно и союзом против Франции как континентального врага рейха, и против Англии, как его же глобального врага.

В таком союзе Россия, обретая стабильность на западной границе, могла бы наилучшим образом использовать все выгоды взаимного товарообмена с немцами. А это уже немало, если учесть, что для России единственно разумной внешней политикой была бы та, которая обеспечивала бы мир и ускоренное освоение внутренних богатств.

Однако Россия была связана соглашениями с Францией и так просто разорвать их не могла— полученные и все еще не оплаченные займы держали царизм крепко. Вильгельм это понимал, но слишком уж полагался не только на себя и на здравый смысл Николая II, но и на своих советников.

В конце октября 1904 года он пишет Николаю II о «комбинации трех наиболее сильных континентальных держав». Подразумевались, естественно, Германия, Россия и Франция, но Францию кайзер упомянул, что называется, для проформы. Он вряд ли сомневался, что если бы удалось подвигнуть Николая на общий союз, то это привело бы к разрыву России с только что выстроенным «сердечным согласием».

Подход здесь был простой: не примкнет Франция— беда невелика. А даже если и примкнет— тоже горе невеликое: играть ей в Европе все равно придется вторую скрипку. Собственно, говоря по чести, ни на что иное французы и не могли рассчитывать, вопрос был лишь в том, кто в одном из двух возможных тройственных ансамблей с участием французов и русских будет примой— Англия или Германия?

Союз с Альбионом означал для Франции войну с немца ми, союз с Германией и Россией— тоже войну, но явно более приемлемую— вне Европы, на колониальных фронтах. Так что смысл в затее Вильгельма существовал. А особенно разум ной она выглядела в своем стремлении к прочному миру с Россией.

Одного кайзер не учел— интернациональной разветвленности, говоря современным языком,— сети «агентов влияния» и согласованности их действий, в том числе и в его Фатерлянде. Вот почему в русских делах он охотно начал действовать по плану... Гольштейна и при участии Гольштейна. Да, да, читатель, убежденный русофоб, барон Фриц фон Гольштейн вдруг проникся мыслью об общности судеб двух монархий.

Эта-то деталь и позволяет предполагать в идее будущего Бьоркского свидания двойное дно, подстроенное Гольштей-ном, а точнее— при его посредстве. Чудес в мире политики, управляемой финансистами, не бывает, так что любовью к русским барон Фриц воспылал явно неспроста. «Timeo danaos et dona ferentes»,— говаривал в «Энеиде» Вергилий, и совет великого древнеримского поэта бояться данайцев, даже приносящих дары, был вполне уместен для случая с Гольштейном.

События же разворачивались так. 27 октября 1904 года русский посол в Берлине Остен-Сакен доносил министру иностранных дел Ламздорфу: «Я был очень удивлен, когда два дня тому назад стороной меня уведомили, что барон Гольштейн, первый советник министерства иностранных дел, желает меня видеть. Вы, конечно, припомните, дорогой граф, что эта важная особа, может быть, истинный вдохновитель политики берлинского кабинета, для официальных послов оставался невидимым».

Встретившись с бароном российско-остзейским, барон берлинский повел те же речи, что и кайзер в своем письме царю: мол, стоит подумать о том, как создать союз Германии и России, втянув в него французов, которые испугаются-де перспектив остаться на континенте в одиночестве.

Описывая Бьоркский эпизод, академик Тарле позднее утверждал: «Что Франция испугается и примкнет— Гольштейн, а за ним и канцлер князь Бюлов и особенно Вильгельм не сомневались». Ну, канцлер с кайзером, может, так и думали, хотя вряд ли, потому что слишком уж было очевидно, что если Франция даже и «испугалась» бы, то «примкнуть» ей ее новые «сердечные друзья» из-за пролива (а еще и из-за океана) не позволят никак. Впрочем, определенные надежды монарх с князем могли и иметь, поскольку, как уже говорилось, определенный резон для Франции в идеях кайзера был.

Но вот уж насчет чего не стоит строить иллюзий, так это относительно наивности (по оценке Тарле) барона Гольштейна. Тарле описывает Вильгельма как натуру ограниченную, недалекую, непрозорливую. Что ж, пусть даже так (хотя и вряд ли именно так). Но Гольштейн-то под такую характеристику не подпадает абсолютно. Он-то был хладнокровно расчетлив и знал европейскую ситуацию досконально.

Почему же тогда Гольштейн действовал именно так, как он действовал? Разумное объяснение напрашивается одно: расчет был на то, что Вильгельм увлечется подброшенной (якобы Гольштейном) идеей, без того уже годами бродившей в его голове.

Затем нужно организовать встречу кайзера с царем в максимально неофициальной обстановке и подсунуть «Ники» через «Вилли» такой договор, который на первый взгляд крепко соединял бы Германию и Россию, а в действительности противоречил бы обязательствам России по отношению к Франции.

Политическая и дипломатическая бездарность русского царя и его равнодушие к серьезной повседневной государственной работе для закулисных режиссеров капитала тайной не были. Поэтому можно было твердо рассчитывать на то, что Николай как бездумно подпишет российско-германский договор, так бездумно же от него и откажется после того, как его отговорят ошеломленные русские министры или заранее осведомленные русские «агенты влияния» или те и другие одно временно. Ведь в Петербурге уже нередко было сложно разо браться, кто сановник, а кто агент. Одна личность Витте поводов для раздумий давала достаточно.

Реакцию кайзера на «вероломный» отказ царя предугадать было нетрудно. Контрмина взрывалась и разрывала в клочья не только бутафорский «договор», но и возможность уже не фальшивого, а подлинного, без посредничества гольштейнов и витте, союза России и Германии.

Вышло все, читатель, как по нотам. Весной 1905 года канцлер Бюлов (явно после разговоров с Гольштейном) посоветовал Вильгельму предложить Николаю встретиться во время очередной прогулки кайзера по Балтике. Место и время свидания были выбраны умело: обстановка неделовая; русские министры, обязанные по законам Российской империи контрассигнировать царскую подпись, будут далеко, за исключением некомпетентного морского министра Бирилева (того самого, заменявшего на Тихом океане французские свечи зажигания казенными стеариновыми).

Ни о каком предварительном противодействии со стороны политических советников царя не могло быть и речи, потому что даже Вильгельм действовал втайне от собственной свиты.

10 (по новому стилю— 23) июля 1905 года Николай отправился на встречу с Вильгельмом. Вот как описаны эти два дня в его дневнике:

«10-го июля. Воскресенье.

Встали в 9 часов с жаркой погодой с темными тучами. <...> Ровно в час вышел на «Полярной звезде» в Бьорке, куда при был в 4 часа. Стали на якорь у ост. Равица. Были две грозы с сильнейшим ливнем, но температура приятная. С 7 час. ожидали прихода «Гогенцоллерна» (яхта кайзера.— С.К.), кот. запоздал на два с ½ часа. Он подошел во время нашего позднего обеда. Вильгельм приехал на яхту в отличном расположении духа и пробыл некоторое время. Затем он увез Мишу и меня к себе и накормил поздним обедом. Вернулись на «Полярную» только в 2 ч.

11-го июля. Понедельник.

Проспал подъем флага и встал в 9 ¼. Погода была солнечная, жаркая, со свежим SO. В 10 ч. прибыл Вильгельм к кофе. Поговорили до 12 ч. и втроем с Мишей отправились на герм, крейс. «Берлин». Осмотрел его. Показали арт. учение.

Завез Вильгельма к нему и вернулся на «Полярную». Было полчаса отдыха. В 2 часа у нас был большой завтрак. Слушали музыку Гвар. Эк. (Гвардейского Экипажа.— С. К.) и разговаривали все время стоя до 4 ½. Простился с Вильгельмом с большой сердечностью. Снялись в 5 час. одновременно и до маяка Веркомоталы шли вместе; затем разошлись. <...> Вернулся до мой под самым лучшим впечатлением проведенных с Вильгельмом часов».

Подсчитаем... 10 июля монархи встретились около десяти вечера и были вместе менее четырех часов, причем провели время так, что наутро «Ники» проснулся не без труда. Затем— опять совместного времени на все про все примерно шесть часов, включая кофе, переезды, учение, пение и прощание. Договор был подписан, что называется, между двумя чашками кофе. С русской стороны его контрассигнировал шестидесяти летний адмирал Бирилев. Но как! Царь пригласил его в каюту и предложил поставить подпись под текстом, который перед этим прикрыл рукой. Впрочем, может, ничего он и не прикрывал, а просто Бирилев присочинил позже в свое оправдание, а потом оно и пошло гулять из монографии в монографию.

Но так или иначе, от министра иностранных дел Ламздорфа и от Витте прикрыться не получалось, а те встали на дыбы: договор-де неприемлем и разрушает всю систему внешних отношений империи.

То, насколько эта система отвечает русским интересам, не обсуждалось. Правда, Витте, возвращаясь из Америки после мирных переговоров с Японией, был принят кайзером и, как мы увидим, «с сочувствием» отнесся к идеям венценосного со беседника о желательности союза континентальных держав.

Да ведь, если внимательно читать Бьоркский договор, то он отнюдь не программировал войну. Скорее наоборот— он от европейской войны страховал. Статья первая гласила: «В случае, если одна из двух империй подвергнется нападению со стороны одной из европейских держав, союзница ее придет ей на помощь в Европе всеми своими сухопутными и морскими силами».

Иными словами, если Германия нападала на Францию, Россия могла быть в стороне, но вот если Франция нападала на Германию, Россия обязана была прийти на помощь. Да, Россия была связана соглашением с Францией, но ведь там не декларировалось (хотя и подразумевалось) обязательство поддержать агрессию Франции против Германии. То есть, дух и буква Бьорке действительно программировали европейский мир. Обстоятельство похвальное.

Далее, статья третья определяла, что договор вступает в силу «тотчас после заключения мира между Россией и Японией», а статья четвертая предусматривала, что «Император Всероссийский после вступления в силу этого договора предпримет необходимые шаги к тому, чтобы ознакомить Францию с этим договором и побудить ее присоединиться к нему в качестве союзницы». Как видим, договор заключался не за спиной Франции.

«Скучно на этом свете, господа!»— сетовал Гоголь. Казалось бы, много воды утекло в финских шхерах мимо острова Бьорке, упокоились все, причастные к Бьоркской затее. 12 мая 1951 года в печать был подписан 6 том второго издания Большой советской энциклопедии. И там на странице 441 черным по белому напечатали: «Статья 4 обязывала Россию не сообщать Франции о договоре до его вступления в силу, и только после вступления договора в силу Россия имела право (?!— С.К.) предоставить Франции соответствующую информацию с тем, что бы побудить ее присоединиться в качестве союзницы».

Уж не знаю зачем, но энциклопедическое издание злостно перевирало эту давнюю и давно вроде бы сданную (?) в архив историю. Ведь статья 4 не «обязывала Россию не сообщать» ничего французам до вступления договора в силу, а всего лишь определяла тот срок, после которого Россия не просто «имела право» информировать Францию, а обязана была ее известить. Различие все же существенное.

Тем не менее Ламздорф, а позже и Витте, от договора пришли, по словам Тарле, в ужас. Я не думаю, читатель, что в двойной игре нам нужно подозревать Ламздорфа. В письме послу Нелидову в Париж Ламздорф горько жаловался одновременно и на бьоркскую «передрягу», и на «странные авантюры послед них двух лет». Старый дипломат считал, что России лучше бы не связываться вообще ни с кем. Оно бы и верно, но на деле-то приходилось выбирать из двух вариантов.

Обойтись без тесных связей с какой-то крупной европейской державой России было нельзя никак— очень уж мы от стали в экономическом и технологическом развитии. И выбираться надо было при помощи более развитого и хотя бы минимально лояльного к России партнера.

Англия отпадала сразу. А по сравнению с Францией Германия была, несомненно, лучшим выбором. Ламздорф плохо (точнее— никак) не ориентировался в проблемах технического прогресса, поэтому он плохо сознавал неизбежность выбора союзника. Однако в закулисных антирусских махинациях Ламздорфа не заподозришь.

А что же Витте? До 5 сентября он был в Америке, потом вернулся в Европу, где несколько раз встречался в Париже с финансистом Э. Нейцлиным и еще с одним занятным финансистом— шестидесятитрехлетним М. Рувье. Скончавшийся в 1911 году Рувье был не просто банкиром, но еще и политиком: он занимал сначала пост министра финансов в 1889-1892 и в 1902-1905 годах и премьер-министра— в 1887 и 1905-1906 годах. Перерыв в его политической деятельности в конце XIX века объяснялся вынужденной причиной: Рувье был замешан в мошенничестве Панамской компании (знаменитая «панама»). И, вероятно, в эпоху подготовки намного более масштабных мошенничеств вновь кому-то понадобился.

Виттевские парижские «амуры» с Рувье доверия к Сергею Юльевичу не прибавляют, особенно если принять в расчет, что и в Америке Витте беседовал не только с японцами в американском Портсмуте и не только с активистками женского общества охраны памятников старины. Уж чего-чего, а влиятельных интернациональных мошенников в Новом Свете было, пожалуй, даже поболее, чем в Старом! И все, что мы знаем (или все, что мы не знаем) о пребывании Витте в Америке, дает основания думать, что за океаном будущий граф подозрительных контактов не избегал.

Можно предположить, что и сроки Бьоркского свидания были закулисно согласованы со сроками возвращения Витте и лишь немного разнесены по времени— для маскировки.

Судите сами! Вот какова последовательность событий, Бьоркский договор подписан, третья статья прямо увязывает начало его вступления в силу с заключением мира с Японией, то есть, по сути, с возвращением Витте.

До возвращения выдержана приличная пауза, в течение которой и Николай II, и Вильгельм пребывают в уверенности, что все будет более-менее в порядке. Ламздорф— фигура не влиятельная, а Витте в свое время высказывался за континентальный союз (хотя делами, а не словами, подрывал его основу— германо-российские отношения).

Наконец Витте сходит на берег с океанского парохода. Увидеться с ним желают и английский король Эдуард VII, и кайзер. Однако Николай отправляет Витте в Париж депешу с прямым повелением заехать по пути домой именно к императору Вильгельму. 10 сентября Витте уже в Берлине и встречается там с канцлером Бюловым. Тон бесед таков, что Бюлов уверен в успехе Бьоркского договора.

Затем Витте— гость в охотничьем замке кайзера «Гросс Роминтен». Вот впечатление Вильгельма в телеграмме Бюлову: «Встреча превзошла все ожидания. Витте был чрезвычайно откровенен и искренен».

В Роминтене Витте познакомился с текстом Бьоркского договора, тут же прослезился и «от волнения и восхищения не мог произнести ни слова». Потом все же воскликнул: «Хвала Господу! Благодарение Господу! Наконец-то мы избавились от отвратительного кошмара, который нас окружал». Слова эти дошли до нас, правда, в редакции кайзера, так что сей царственный «репортер» мог немного эмоций и подбавить. Однако то, что Витте встретил Бьоркский документ «на ура», лучше записок кайзера доказывают факты: уехал Витте из Роминтена обласканным и довольным.

Он увозил высший германский орден Красного Орла (орден Черного Орла кайзер пожаловал ему еще в 1897 году) и портрет хозяина замка с собственноручным автографом: «Портсмут-Бьорке-Роминтен». Нешуточное дело: Вильгельм лично проводил на вокзал подданного своего кузена!

Кайзер уверен, что Витте— его единомышленник и обсуждает с ним международные задачи России и Германии. Витте поддакивает. А почему бы и не повалять в Германии ваньку? Основное-то дело ждало Сергея Юльевича в Петербурге.

Он появляется там, наговорившийся с Рувье (и не с ним одним) всерьез, а с кайзером— лицедействуя. И тут все поворачивается иначе: из энтузиаста бьоркских договоренностей Витте становится их уничтожителем. Но опять-таки— как! В позднейшем изложении самого Витте его «переубедил» Ламздорф. Что ж, возможно тот его и убеждал искренне. Но вот «сопротивлялся» ему Витте, явно лицемеря для того чтобы создать впечатление «изменения своей позиции» под «весомостью» объектив-ной-де реальности и ранее-де «принятых Россией обязательств».

Витте разыграл незамысловатый (для Ламздорфа иного и не требовалось) фарс и при встрече с министром иностранных дел сделал вид, что незнаком с условиями соглашения в Бьорке. Тут нам не нужно ничего домысливать— сцену описал сам Витте.

Ламздорф протянул Витте текст:

-— Прочтите, что за «прелесть»!

Витте взял отлично знакомую ему бумагу, выдержал паузу и «взорвался» в «благородном негодовании»:

Как! Да это— прямой подвох, не говоря о неэквивалентности договора. Ведь он бесчестен по отношению к Франции, ведь по одному этому он невозможен! Разве государю неизвестен наш договор с Францией?

Как неизвестен! Отлично известен. Государь, может быть, его забыл, а вероятнее всего, не сообразил сути дела в тумане, напущенном Вильгельмом,— ответил Ламздорф.

Витте вновь принялся рассуждать о бесчестности бьоркского союза. Судя по всему, общение с Морисом Рувье оказало на Витте глубоко облагораживающее влияние, и он не мог после знакомства с такой «кристальной» личностью мыслить иначе, как человек чести.

Отбросив же иронию, сообщу тебе, читатель, что «пере убежденный» Витте, узревший «вдруг» всю «неприглядность» тех идей, над которыми он несколько дней назад проливал слезы счастья в Роминтене, с жаром стал доказывать необходимость немедленного уничтожения договора с Германией.

И тут же привлек на свою сторону еще и дядю царя— великого князя Николая Николаевича, имевшего влияние на Николая II, но не имевшего мало-мальски серьезного политического кругозора. Поскольку Роминтен был позади, теперь нужно было убедить императора совместно с Ламздорфом (который боялся и союза с Францией, и союза с Германией, и боялся ослушаться) и с Николаем Николаевичем (который ничего не боялся, но ничего и не соображал, зато был легко управляем извне), что Бьоркский договор необходимо ликвидировать.

Да, недаром Николай II на следующий день после расставания с Вильгельмом сделал 12 (25) июля в дневнике такую запись: «С утра жизнь вошла в обычную колею. Радостно было увидеть детей, но не министров».

Чуяло сердце.

Почему трезвый, предельно циничный и расчетливый Витте говорил в Роминтене одно, а в Петербурге другое, прямо противоположное? Почему изображал перед Ламздорфом «неведение»? Ну, а если бы он сказал главе российской дипломатии правду? Ведь тогда Ламздорф сразу же задал бы неизбежный и естественнейший вопрос: «Ну и как вы, Сергей Юльевич, находите этот договор? Что вы сказали о нем императору Вильгельму?». И тут Витте пришлось бы лгать более крупно и рискованно. Но почему он лгал вообще? Допустим, в Роминтене у него просто не хватило духу разочаровывать гостеприимного и сыплющего орденами хозяина. Но к чему было паясничать перед Ламздорфом? Да и перед Николаем...

Некоторые биографы Витте все объясняют его желанием быть угодным венценосцам, но высшего сановника, заботящегося о личном положении более, чем о выгоде державы, иначе как негодяем назвать трудно. А с негодяя всего станется.

И странная двойная метаморфоза Гольштейна и Витте (один из русофоба стал вдруг «русофилом», а другой из пропагандиста идеи союза трех континентальных держав превратился в уничтожителя практических шагов к такому союзу) лишается всякой загадочности, если исходить из того, что и тут и там был спектакль, расписанный на две роли, и обе— антирусские. Да и антигерманские.

Витте был в этом спектакле особенно отвратителен и провокационен. Кромсая Бьоркский договор, он одновременно писал в Берлин, что царь не только хранит верность принятому решению, но теперь еще больше убежден в необходимости достигнуть намеченной в Бьорке цели. Он писал также, что Ламздорф якобы тоже поддерживает заключенный союз. Мол, нужно только время, чтобы подготовить почву для перемен во французской позиции. Иллюзии поддерживались для того, чтобы их крах был как можно более болезненным и непоправимым.

Затем Николая вынудили написать берлинскому кузену, что договор необходимо дополнить декларацией о неприменимости его в случае войны Германии с Францией, так как у России есть перед Францией обязательства. Германский император в телеграмме от 29 сентября 1905 года резонно ответил царю, что «обязательства России по отношению к Франции могут иметь значение лишь постольку, поскольку она (Франция) своим поведением заслуживает их выполнения». Не по могло и это.

Вильгельм, когда ему сообщили о явном отказе России от подписи «самодержца всероссийского», был в шоке. Кайзер, правда, и тут еще пытался отговорить Николая от отступления от бьоркского курса, писал ему: «Что подписано, то подписано», но царь органически не был способен на решительные и самостоятельные действия.

Он уступил Витте.

Хотя лишь в 1907 году— в ответ на попытки немцев при знать договор «молчаливо существующим»— Петербург ответил, что договор не только рассматривается как несуществующий, но и никоим образом не может быть возобновлен. В том же 1907 году Россию присоединили к Антанте.

Академик Тарле написал о Витте целую книгу, в которой факт Бьоркского договора представил лишь как неловкую, фантазийную интригу-авантюру Вильгельма. Заканчивая рассказ о конце Бьоркского эпизода, Евгений Викторович с забавным пафосом констатировал: «Вильгельм снова убедился, как и в 1892-1894 годах, что С ВИТТЕ ЕМУ НЕ СПРАВИТЬСЯ. Не императору Вильгельму с Эйленбургом и Бюловым было и браться за эту замысловатую задачу— обмануть графа Витте, когда это никогда не удавалось дружной и коллектив ной умственной работе самых испытанных банкирских синдикатов и концернов, самых закаленных в боях, самых могущественных мировых бирж».

Забавно здесь не только то, что обычно ироничному Тарле напрочь отказало чувство меры, и он изобразил сомнительную намного более, чем незаурядную, личность «портсмутского» графа в виде этакого суперфинансиста, суперстоика и супертитана, единолично побивающего всю мировую биржу.

Еще более забавно, что Тарле не ошибался— хотя и иначе, чем думал. Мировой бирже действительно никогда не удава лось «обмануть графа Витте» по той простой причине, что она им всегда управляла!

Одному из тех, кто был к этому причастен— директору Парижско-Нидерландского банка Нейцлину,— о реноме Витте заботы было мало. И как мы сейчас это увидим, ему не было нужды приглаживать облик российского премьера.

Витте вернулся в Россию, уже охваченную революцией. Маньчжурская страда и Цусимская трагедия русских мужиков во имя дивидендов парижских рантье завершились. Теперь Россия впервые требовала от царизма уплатить по процентам с крови и пота, пролитых под Мукденом, в Цусимском проливе и под Порт-Артуром.

Отсрочить законный платеж буржуазно-помещичья империя уже не могла без «данайских даров» европейских банкиров.

Для определения условий нового займа в Петербург съехались представители банкирских групп Франции, Германии, Англии, Америки и Голландии. Как видим, этот «Интернационал» умел объединяться, невзирая на официальные межгосударственные отношения и без призывов Маркса и Энгельса.

16 октября, то есть через месяц с небольшим после их последней встречи, Витте увиделся с главой французской делегации Нейцлиным.

Нейцлин потом вспоминал, как Витте ТРИЖДЫ, ПОДЧЕРКИВАЯ КАЖДОЕ СЛОВО, повторил: «Скажите Рувье твердо и настоятельно, что ничто не произойдет в отношениях между Францией, Россией и Германией без ведома или за спиной французского правительства». А потом добавил: «ЕСТЬ ЕЩЕ ВЕЩИ, О КОТОРЫХ Я НЕ МОГУ ВАМ ГОВОРИТЬ, но скажите твердо Рувье, что он может положиться на слова, которые я поручаю вам передать».

Обычно так ведут себя не премьер-министры великой державы, а люди зависимые, несамостоятельные. Иными слова ми, люди, очень напоминающие агентов тех или иных сил. В самом деле, почему бы Витте свои слова, адресованные Рувье, передать не по «испорченному телефону» через Нейцлина, а через него же в запечатанном письме? АН нет, выходит, много было между Витте и Рувье (а не между Россией и Францией!) такого, что бумаге не доверяется.

Витте был лжив, лицемерен и склонен к актерству уже в силу обстоятельств своей карьеры с самих ранних ее этапов. И он был связан с банковским капиталом России, что автоматически означало— и с иностранным банковским капиталом, как патроном капитала «российского» (точнее— петербургского).

По мере роста влияния Витте росло влияние на Россию этого внешнего капитала. Было, пожалуй, справедливо и об ратное: укреплялся в России иностранный капитал, укреплялся и Витте.

С какой это делалось целью? Ответ можно найти, пожалуй, в письме графа В. Коковцова Николаю II от 19 января 1914 года: «Граф Витте вносит все новые и новые, не возникавшие в Государственной думе предложения, явно рассчитанные на одно— разрушить то, что стоит до сих пор твердо,— наши финансы».

К политической биографии графа Витте можно подобрать одно ключевое слово: ЗАЙМЫ. А истинный синоним понятия иностранных займов для России был тоже единственный: ПАУ-ТИНА. Так что дифирамбы Тарле Сергей Юльевич не заслужил ни в малейшей степени. Его роль была всегда резко отрицательной и антинациональной. Конечно, исключением он не был— подобную роль играли почти все сановники царизма, связанные с финансами Российской империи и фигурировавшие на политической арене со второй половины XIX века вплоть до краха старой России в 1917 году.

Но Витте был исключителен в том смысле, что имел выдающееся влияние на процесс такого финансового закабаления Руси, при котором первоначальные займы вначале давали толчок русской экономике, а затем опустошали ее по классической кровососной схеме. Кроме того, займы шли во многом на покрытие военных приготовлений, то есть и здесь обеспечивали интересы не России, а Франции, а затем Антанты и США. На конец, займы помогали бороться с революцией— с законны ми требованиями народов России.

Тема займов в советской (и уж тем более в западной) историографии глубоко не рассматривалась, да и нам углубляться в нее сейчас не с руки. Но непосредственно к бьоркскому эпизоду примыкают и по времени, и по смыслу хлопоты Витте относительно международного займа 1906 года, имевшего главную подоплеку. Ту, о которой Витте говорил Нейцлину без обиняков: «Французы и правительство в первую очередь должны понять, что они все потеряют здесь, если у нас будет настоящая революция». Это— ценное признание. И оно полностью опровергает миф о том, что первая русская революция руководилась антироссийскими «еврейскими» кругами.

Сам Витте в воспоминаниях пишет о пребывании в Париже после возвращения из Портсмута в Европу в начале сентября 1905 года следующее: «Меня сопровождал г-н Нейцлин, директор банка Paris et Pays Bas, который являлся представителем синдиката французской группы для совершения русского займа без включения в этот синдикат еврейских банкирских домов, которые уклонялись от участия в русских займах со времени кишиневского погрома евреев, устроенного Плеве, несмотря на мои личные отношения с главою дома Ротшильдов, который всегда являлся главою синдиката по совершению русских займов, когда в нем принимали участие еврейские фирмы».

Если учесть, что в проведении русского займа 1906 года активно участвовал, например, Жак Гинцбург, заявления Витте представляются несерьезными. Но ведь и сам Нейцлин возглавлял отнюдь не антисемитскую банковскую группу. В нее входили: Лионский кредит (!), Парижско-Нидерландский банк. Национальная контора, Генеральное общество, банкирский дом Готтингера, другие менее крупные банки. В большинстве банков так называемой «русской группы» влияние еврейского капитала было или преобладающим, или по край ней мере существенным. Так что россказни как самого Витте, так и его биографов о том, что он несколько раз, в том числе через Артура Рафаловича, «безуспешно» зондировал настроения лондонских и парижских Ротшильдов, дают нам повод только лишний раз улыбнуться.

Ротшильды уходили из дела русских займов только для того, чтобы остаться. Остаться где прямо, а где и опосредованно, через дочерние или родственные банки, через участие в при былях Нобелей и других своих интернациональных партнеров по грабежу России.

Двуличие Витте не покинуло его и в конце жизни. В марте 1914 года «Новое время» опубликовало ряд бесед с «анонимным» русским государственным деятелем, в ком любой петербургский конторщик, не чуждый «политических рассуждений», легко узнавал нашего графа.

Так вот, Витте заявлял, что всегда считал, что главным рычагом русской иностранной политики является возможно более тесное соединение с Германией.

Дело войны было уже прочно налажено, клин между Россией и Германией был вбит основательно, и теперь Витте мог вновь затесаться в «германофилы» без риска помешать черному делу будущей войны. Возможно, преследовал Витте (и его патроны) еще одну цель. Весной 1914 года намечались переговоры с Германией о новом торговом договоре, и Витте твердо рассчитывал, что эта миссия будет возложена на него. И можно догадываться, как лучший друг французских банкиров Сер гей Юльевич постарался бы «укрепить» российско-германские торговые связи. Слава Богу— не вышло...

Показательно, что когда война началась, Витте осенью 1914 года очень хлопотал о публикации в «Историческом вестнике» своего доклада 1894 года об устройстве военного порта на Мурмане.

По Балтике до Лондона— 1300 километров, а от Мурмана, вокруг Скандинавии,— 3 000 километров. Понятно, что при скудости тогдашнего экономического развития русского Севера Мурманский порт был нужен России только на случай войны с Германией. И царь выбрал тогда вариант морской базы в Либаве. Теперь, когда притворяться уже не было смысла, весенний «германофил» торопился доказать, что он-де предвидел тевтонские козни еще за двадцать лет до их расцвета...

И своему бесстыжему хамелеонству Витте остался неизменно верным до конца, последовавшего в 1915 году.

Бьорке остался эпизодом, потому что был задуман его истинными творцами как эпизод. Вильгельм хотел видеть в нем поворот к новому порядку вещей, когда лидерство в Европе перешло бы от Англии к Германии, Николай, хотя и не сильный политическим умом и действием, но порой умеющий ситуацию понять, видел здесь стабильность для России.

Но силы, порождавшие деятелей типа Гольштейна и Вит те, с самого начала обеспечивали быстрый «взрыв» Бьоркских соглашений после того, как заблаговременно проведенный фитиль был подожжен и догорел до конца.

Конец идей Бьорке стал одновременно и логической точкой в попытках изменить движение от будущей европейской войны к возможному европейскому миру.

Конечно, Вильгельма отнюдь не стоит рассматривать лишь как жертву происков Гольштейна и подлинных патронов последнего. Импульсивность кайзера, его поверхностность и самоуверенность сыграли свою роль. Если бы он не ухватился за лукавую идею почти экспромтного договора под фанфары гвардейского экипажа и шампанское «поздних обедов», а разрабатывал жилу германо-русского союза вдумчиво, как серию убедительных бесед не за спиной Ламздорфа, России и Германии, а на фоне общего резкого и хорошо подготовленного перелома германских общественных настроений в пользу только и исключительно России, если бы все это подкреплялось еще и более активной кредитной политикой, то... Все могло бы пойти и в разрез с планами гольштейнов.

Но не будем снимать вины и с честных по отношению к своей Родине германских дипломатов, политиков и германского общества. Они ведь тоже не проявили дальновидности и оказались неспособными на широкое противодействие закулисным проискам закулисных наднациональных сил.

Соединение ротшильд-фактора с гольштейн-способом давало прекрасные, для капитала, конечно, результаты еще до войны. Академик Тарле без тени сомнения верил, что британский кабинет «в целях экономии» искренне предлагал Германии ограничить морские вооружения. Однако какие там «экономия» и «ограничения»! В 1907 году, во время 2-й Гаагской конференции по вопросам войны и мира Британское адмиралтейство писало: «Производство военных кораблей тесно связано во всеми отраслями производства и торговли и поэтому приковывает к себе законное внимание и интересы, И крупным ударом по этим интересам является любое предложение ограничить рост морского вооружения. Такое ограничение серьезно отразится на одной из главных отраслей национальной индустрии».

Немцы говорили то же самое: «Приостановление на год строительства флота выбросит на улицу множество людей». Адмирал А. Тирпиц предупредил рейхстаг, что отсрочка с финансированием приведет к тому, что «мы будем вынуждены уволить большое число людей, и вся отрасль нашего корабле строения будет расстроена».

Его английские коллеги подтверждали: «Англия имеет высший интерес в развитии кораблестроения, в торговле во имя жизни и процветания».

Двенадцатидюймовые снаряды в полтонны весом были, конечно, весьма своеобразным залогом мирной торговли.

А новые серии мирных сухогрузов, как средство поддержать экономику, лордам адмиралтейства почему-то на ум не приходили. Уже в восьмидесятые годы их соотечественник профессор международной истории Лондонского университета Джеймс Джолл, описывая истоки Первой мировой войны, считал, что гонка морских вооружений запустила экономические процессы, которые «трудно было остановить». Профессор явно поставил баржу впереди буксира. Это экономические процессы империализма запустили гонку вооружений.

Гонка вооружений привела к войне— в точном соответствии с пророчеством Энгельса. Как мы знаем, в 1904 году было заключено соглашение между Англией и Францией. В 1907 году к нему присоединилась Россия и образовалось Тройственное согласие (на бумаге, впрочем, тогда не закрепленное).

«Антанта» значит «согласие», но понять цену этому «согласию» нельзя без уже знакомого нам слова «Фашода»...

До лета 1914 года оставалось семь лет, и они прошли в дошлифовывании ситуации на «абразиве» ряда конфликтов и провокаций разного рода.

Так, 31 августа 1907 года были подписаны русско-английские конвенции по Персии, Афганистану и (не улыбайся, читатель) Тибету. Министр иностранных дел Российской империи А. Извольский и посол сэр Артур Николсон обменялись идентичными нотами.

На смену Ламздорфу пришел Александр Николаевич Извольский, который до этого был посланником в Копенгагене. Еще со времени конфликтов вокруг Шлезвига и Гольштейна (не барона, а провинции) датские придворные круги были на строены резко антигермански. Извольский эти настроения воспринял, да и семя падало тут на вполне подготовленную почву. Он был личностью занятной. То ли масон, то ли нет. Одно время— министр-резидент в Ватикане.

Человек ловкий и изобретательный, он укреплял русско-французский союз и такими— по тем временам новыми— методами, как организация в Париже выступлений балетной антрепризы Сергея Дягилева.

Извольский сыграл в истории русской дипломатии отнюдь не положительную роль, и подготовке мировой войны он, конечно, поспособствовал. Был он и сторонником сближения не только с Францией, но и с Англией.

О русско-английских переговорах ходило много разных слухов, а обстановка секретности вокруг них нервировала, естественно, и германских политиков, и широкие народные массы в Германии. Такая реакция была вполне понятной, поскольку по окончании переговоров в европейской прессе широко заявлялось, что Россия, мол, даже в случае победоносной для себя войны с Англией не смогла бы получить такого «подарка», который она получила без войны.

А «подарок» был «еще тот». Во-первых, Англия добилась от России отказа от активной политики по отношению к Афганистану. Афганцы традиционно ненавидели англичан и, что существенно, успешно им сопротивлялись. Также традиционно Афганистан неплохо относился к России, которая не могла и не хотела его завоевывать, зато могла с ним экономически сотрудничать, а в перспективе и политически поддержать. Российская подпись под конвенцией с Англией лишила нас такой вполне разумной перспективы. Академик В. Хвостов считал, правда, что конвенция и Англии не позволяла «аннексировать Афганистан, ликвидировав его как государство». Однако на деле этого не позволяла Англии самоотверженная борьба афганского народа, не склонявшего головы и не складывавшего оружия, владеть которым афганцы умели.

То, что Петербург и Лондон взаимно обязывались совершенно отказаться от действий в Тибете вплоть до отказа от посылки туда научных экспедиций, могло бы выглядеть неудач ной шуткой, если бы эта «шутка» не существовала в виде меж государственного соглашения. Нам, даже к началу XXI века толком не освоившим Сибирь, «преграждали» путь в Тибет, куда с трудом добирались экспедиции Пржевальского, Роборовского, Козлова, да еще художников Верещагина и Рериха.

А самым «весомым» результатом стало соглашение о раз деле сфер влияния в Персии (Иране).

Тарле удивлялся «великодушию» и даже «простоватости» англичан за то, что «Англия отдавала (?— С.К.) России северную, самую богатую часть Персии, брала себе меньшую и худшую южную часть и этим самым давала России возможность занять очень твердую стратегическую позицию для дальнейшего движения на юг, к Персидскому заливу, в случае, если бы отношения с Англией когда-либо впоследствии испортились».

Тарле не иронизировал, и зря. Ведь таким «щедрым» жестом нам предлагалось вместо ненужных авантюр на Корейском полуострове ввязываться в новые непосильные авантюры теперь уже на Ближнем Востоке...

Какая там «твердая стратегическая позиция»! Непрочный камень, стоя на котором рискуешь свалиться и свернуть себе шею. Какое там «движение к заливу»! Не к Персидскому заливу, а в болото заводило нас любое движение вовне, а не во внутрь наших естественных геополитических рубежей, пролегавших не далее чем по южному краю Каспийского моря.

Так что «подарочек» был, что называется, с изъянцем... И с двойным дном. А как ход, так и итоги переговоров были рассчитаны на окончательное пристегивание России к Антанте, к лондонской и парижской биржам. Второй целью было дальнейшее рассоривание русских с немцами.

Россию раззадоривали немецкими планами постройки Багдадской железной дороги— мол, они угрожают будущему русскому владычеству в Северной Персии. На самом деле такая дорога была бы удобным путем для некоторых потоков азиатского русского экспорта, при этом ни о каком будущем нашем «владычестве» в Персии речи быть не могло.

Ленин, между прочим, оценил англо-русское соглашение 1907 года верно— готовятся к войне с Германией. Но и противоположный фланг умных русских политиков смотрел так же. Петр Дурново (о нем мы еще вспомним позже) справедливо полагал, что всякая политика, дружественная Англии, тем самым враждебна Германии, а ссориться с Германией и особенно воевать с ней Россия не может. Точнее, может, но без успеха для себя. Да и незачем это России, потому что ни какого непримиримого столкновения интересов у России и Германии нет.

Вот над таким мнением Тарле слегка поиздевался. Немцам же после опубликования конвенций было не до иронии. Они не без оснований публично заявляли: «Рейх в опасности! Англия завершила политическое окружение Германии».

Еще до обмена Извольского и сэра Артура подписями, с 3 по 6 августа 1907 года, прошло первое после Бьорке свидание Вильгельма и Николая II— на этот раз в Свинемюнде. Атмосфера его была тоже «морской», то есть ненадежной. Извольский, сопровождавший царя, пытался подсунуть немцам гак называемый Балтийский протокол с пунктом об «устранении Англии с Балтики». Чудны дела Твои, Господи! Но дела Сатаны— еще чуднее... Англофил Извольский вдруг выказывал (перед немцами) явную враждебность к Англии. С чего бы это? Немцы (в Свинемюнде с кайзером был фон Бюлов) рассудили верно: Извольский хочет их спровоцировать, а потом показать «недружественный» текст с немецкой подписью англичанам. В итоге Берлин принял проект Протокола, вычеркнув из него все антианглийское. Но в любом случае Протокол заранее оказывался пустой бумажкой, потому что подлинно деловой дух уходил из российско-германских отношений как таковых...

В Боснийском кризисе 1908-1909 годов, к которому успел приложить слабеющую, но указывающую в нужном направлении руку фон Гольштейн, Россию вновь прочно и ловко при стегнули к проблемам балканских славян. Затем произошла еще одна проба сил— в Марокко.

В 1911 году с прибытия германской канонерской лодки «Пантера» в марокканский порт Агадир начался франко-германский Агадирский кризис, где «Золотой Интернационал» попробовал Тройственное согласие на крепость.

«Прыжку «Пантеры» предшествовала оккупация французами марокканской столицы Феца. В Марокко у Германии (особенно у монополии «Братья Маннесман») были серьезные вложения капитала. И Германия потребовала компенсаций. Франция пригрозила войной, к чему ее вначале активно подталкивала Англия.

Показательно, что французский социалист Жан Жорес в те времена вел активную пропаганду против правительства, заявляя, что рисковать из-за Марокко неисчислимыми жертвами войны с Германией— бессмысленное преступление. Элита Франции считала иначе, но повод для войны был действительно мелковат.

Кончилось тем, что в испанском городе Алхесирасе прошла международная конференция, где «пантерным» идеям Германии серьезно прищемили хвост. Россия в конференции участвовала, но плелась позади англо-французской Антанты.

Для «Золотого Интернационала» это было тогда хотя и опасной— на грани взрыва— но опять-таки лишь пробной игрой. Перед тем как «заваривать» всеобщую свару, нужно было многое опробовать и оценить, в том числе и готовность России идти против собственных интересов. Империя Рома нова уже завязла в паутине виттевских внешних долгов, как неосторожная муха, но тут даже она начала дергаться и просить у Франции пойти с немцами на мировую. Уж очень опасным для царя было бы ввязывание в войну из-за чужой колониальной распри.

И комбинация «Фец— Агадир» как проверочная полностью удалась. После нее стало ясно, что для вовлечения в вой ну России нужно искать другой повод.

А о том, насколько Франции важно было удержать русский фактор в своих руках, говорит такая деталь. Хотя Россия оказала французам на Алхесирасской конференции по Марокко лишь вялую поддержку, в поощрение она получила в апреле 1906 года новый заем в 2 миллиарда 200 миллионов франков (843 миллиона рублей), спасавший царизм, расшатанный первой русской революцией, от финансового краха...

«Прыжок «Пантеры» оказался полезен и тем, что помог лучше понять резервы англо-германского согласия. Реально они были невелики— во время Агадирского кризиса Англия в конце концов заявила, что выступит на стороне Франции. Британский министр иностранных дел Эдуард Грей (о котором мы еще поговорим подробно) оценивал ситуацию так: «В случае войны между Германией и Францией Англия должна была бы принять в ней участие. Если бы в эту войну была втянута Россия, Австрия была бы тоже втянута. Следовательно, это было бы не дуэлью между Францией и Германией, а европейской войной».

Тем, кто стоял за Греем, европейская война, в которой Германия и Россия, Германия и Англия сражались бы друг против друга, была необходима. Однако начинать ее в 1912 году было бы для международного капитала неразумно. Хотя после Фашодского кризиса прошло уже немало лет, вооружение еще не было подкоплено в достатке, да и «колониальный» повод к европейской войне выглядел в глазах народов совсем уж сомни тельным.

Поэтому, вмешавшись в ситуацию на стороне Франции в чисто политической, а не военной фазе Агадирского кризиса, Англия страсти до поры утихомирила.

Тем не менее Англия, хотя и входила в Антанту, имела собственные силы, способные всерьез договориться с Германией, если бы кайзер пошел, например, на снижение темпов морских вооружений. Такой шаг со стороны Германии был бы расценен в Англии как явно миролюбивый... Но сделать его мешали немцам... сами же англичане. А точнее— те английские «подданные», подданной которых все более становилась сама Англия.

Тирпиц соглашался поладить с англичанами при условии, что рейх уменьшит программу строительства дредноутов с четырех до трех, а англичане свою— с восьми до четырех. При всех неудобствах для Англии тут было о чем говорить. Директор той самой «Гамбург— Америка линие» Баллин, который соперничал с англичанами на трансатлантических линиях, склонялся к идеям сближения с былыми конкурентами. Его поддерживал банкир Эрнст Кассел, личный друг короля Эдуарда VII.

Кассел вместе с лордом К. Ревелстоуком и нефтяным дельцом К. Гюльбенкяном в 1910 году основали Национальный турецкий банк и в союзе с германским «Дойче банком» собирались финансировать железнодорожные и нефтяные ближневосточные проекты. Это были, конечно, империалистические замыслы, но на весы войны и мира они бросали не двенадцатидюймовые «гири» снарядов, а рельсы и буровые колонны.

Если бы Англия заняла в любом политическом конфликте позицию просто нейтралитета, то военного продолжения у та кого конфликта не было бы. И как раз такой, то есть мирный вариант стабилизации Европы не устраивал интернациональный капитал с любой точки зрения.

Всю свою жизнь верно служивший этому капиталу Уинстон Черчилль в 1912 году, будучи первым лордом Адмиралтейства, лицемерно предлагал Германии устроить «морские каникулы», то есть прервать постройку судов на год-полтора. В 1913 году он свое предложение так же лицемерно повторил. Правдив же и искренен он был в марте 1912 года, когда заявил в парламенте, что отныне будет строить новые дредноуты на 60% больше, чем Германия.

«Клячу» будущей войны начинали постепенно подстегивать кнутом... И Англия была среди активнейших «кучеров», хотя старательно придерживалась позиции «я— не я, и лошадь не моя, и я— не извозчик».

Но вот как позже оценивал тот период знаменитый лидер думских крайне правых курский помещик Mapков-второй. Николай Евгеньевич представлялся личностью своеобразной, слыл, так сказать, классическим выражением «оголтелого» монархизма. Богатый землевладелец, он был неотделим от самодержавия, потому что с его падением терял все (все он и потерял).

В эмиграции Марков написал книгу «Войны темных сил», где все напасти общества выводил из масонского заговора. Не имеющий ни малейшего представления о том, что социальный процесс определяется объективным экономическим фактором не менее, а то и поболее, чем любыми субъективными групповыми усилиями, Марков то и дело попадал пальцем в небо. Но человеком он был по-своему неглупым и уж, во вся ком случае, информированным. С его мнением нельзя не согласиться: «Как только масонское влияние увлекло русскую дипломатию в объятия управляемого масонами «коварного Альбиона», тотчас обострились русско-германские отношения, и Россия оказалась втянутой в мировую войну».

Марков переоценивал (а точнее, совершенно неверно оценивал) значение русско-французского союза и считал, что он-то и удерживал Европу от войны. Но зловещую роль Англии и «темных сил» он уловил верно.

Однако Англии пришлось выдерживать натиск и с другой стороны. Если в 1907 году в ней бастовали 147 498 рабочих, то в 1909— уже 300 819, в 1911-931 050. Рост приличный... 11 августа 1911 года. «Daily Mail» писала: «Стачечники— хозяева... положения... Гражданская война— к счастью, сопровождающаяся лишь незначительными насилиями— в разгаре».

Вряд ли такие новые черты английской жизни устраивали английскую элиту, привыкшую быть хозяином положения. И если Ленин выдвинул впоследствии лозунг превращения империалистической войны в войну гражданскую в интересах труда, то капитал был тоже не дурак и вел дело к тому, чтобы превратить начинающуюся гражданскую войну в войну империалистическую. Ведь такая война едоков убавляет, а рабочих мест прибавляет.

Однако планировать первый военный импульс со стороны Англии было не лучшим решением для капитала. Вернее было бы воспользоваться Францией. А еще лучше— Россией.

В 1912 году вначале премьер-министром Франции, а потом, в 1914 году, ее президентом стал Раймон Пуанкаре. Человек французских магнатов тяжелой индустрии, поверенный концерна Шнейдера в ле Крезо, уроженец отторгнутой у Франции после Седана Лотарингии, Пуанкаре ориентировался исключительно на войну, как и пушки производства «Шнейдера-Крезо».

«Пуанкаре— это война»,— говорили умные люди сразу после того, как «Золотой Интернационал» капитала поставил его во главе окончательных военных приготовлений. К слову, одного этого прозвища («Пуанкаре-война») достаточно для того, чтобы увидеть лживость утверждения о единоличной-де ответственности Германии и ее кайзера за развязывание мирового конфликта.

Для того, чтобы расценить приход к власти Пуанкаре как верный симптом готовности капитала Франции к скорой вой не, были и более серьезные основания, чем броские словесные ярлыки. Сама личность Пуанкаре, весь его политический на строй идеально подходили для войны постольку, поскольку он был подчеркнуто равнодушен к проблемам внутренней политики, отдавая всего себя политике внешней. Причем политике агрессивной, реваншистской и наступательной.

Пуанкаре потому и стал перед войной президентом Франции, что его президентство обязано было стать «военным».

Среди сотни-другой первых закулисных и публичных фигур, которые во имя личных корыстных интересов приближали мировую бойню, Пуанкаре, пожалуй,— наиболее последовательный и цельный выразитель идеи войны. И его прозвище в некотором смысле было математически точным. Ведь оно возникло после высказывания «Мой двоюродный брат— это война», слетевшего с уст кузена Раймона Пуанкаре— великого французского математика Анри Пуанкаре.

Стефан Пишон, бывший в 1906-1911 и в 1913 годах министром иностранных дел Франции, считал, что если бы в Елисейском дворце в 1914 году был не Пуанкаре, а Клеман Фальер (президент Франции до 1913 года), то и войны бы не было.

К войне, к ее подготовке приложили руку и Пишон, и Фальер, но не в них и даже не в Пуанкаре дело. Мнение коллеги Пуанкаре Стефана Пишона важно потому, что еще раз опровергает миф, называющий единственной виновницей войны и ее инициатором Германию.

Дальше